Девушке, которая месяц подряд каждое утро — и каждое следующее вне зависимости от предыдущего — вызывала восторги Эсеба (а поскольку реакция Эсеба, как показано в главе 1, всегда была обусловлена объективными критериями и не искажалась воспоминаниями, то поразительная повторяемость урчания при виде Гортензии могла свидетельствовать лишь о стройности его выводов и ни о чем другом, ибо всякий раз он ее не узнавал), этой девушке, идущей по улице Вольных Граждан, было приблизительно двадцать два года и шесть месяцев. Она была чуть выше среднего роста, с большими удивленными глазами, чуть тяжеловатыми коленями, округлыми щеками. Одета она была исключительно — и мы подчеркиваем это — в очень короткое и открытое, но дорогое и яркое платье, ее туфли были вовсе не рассчитаны на хождение по улицам, зато удовлетворяли запросам Эсеба — когда она пыталась в них двигаться быстро, постоянно возникал зазор между телом и платьем. Этого пока достаточно, впоследствии у нас будет возможность описать ее более полно, более подробно и беспрепятственно.
Быстрая походка, а также отсутствие нижнего белья под платьем Гортензии (случай скорее исключительный) объяснялись тем, что она опаздывала. Несколькими минутами раньше она услышала несвоевременный звонок будильника, заметалась по своей большой квартире и спросонок выхватила из полутьмы огромного шкафа первое попавшееся платье, не заметив, что оно невесомое и полупрозрачное, и теперь совершенно неумышленно предстала в нем перед пятью парами устремленных на нее глаз; и впечатления, вызванные ею у каждого из пятерых зрителей, были весьма различными.
Отец Синуль смотрел на нее с добродушной снисходительностью, ибо она напоминала ему его дочек, особенно дочкиных подружек, стайку очаровательных юных созданий, до ужаса неотличимых друг от друга и очень легко одетых, которые постоянно мелькали в гостеприимном доме Синулей. Он уже запасся пивом, куломье и сырками, предвкушал прохладу Святой Гудулы и веселые разговоры в бистро — одним словом, впереди был славный денек, и при виде Гортензии его глаза мягко заблестели за стеклами очков.
Что до меня, то в моем взгляде читалось гораздо большее волнение: вот уже месяц каждое утро (но по иным причинам, нежели Эсеб, и прекрасно зная, кто передо мной) независимо от того, в котором часу удалось заснуть накануне, я непременно приходил в бакалейную лавку, чтобы увидеть, как Гортензия идет по противоположной стороне улицы, и сегодня мне впервые посчастливилось так хорошо ее разглядеть. Конечно, я был взволнован этим видением, но еще больше волновала меня задача, которую я поставил перед собой ради моих профессиональных планов, близких к решающей фазе: не влюбляться в Гортензию. Так я решил, решил твердо, бесповоротно, раз и навсегда; одна-единственная минута созерцания, которую я позволял себе по утрам, эта ежедневная и быстролетная минута должна была обеспечить мне душевный покой в оставшиеся 23 часа 59 минут, однако вместо этого она заставляла меня колебаться в моем решении. Сегодня утром отсутствие кусочка ткани, впрочем, как правило, почти незаметного (хоть у меня нет наблюдательности и опыта Эсеба, все же и я могу судить об этом), а также быстрая походка со всеми своими последствиями представляли серьезную угрозу для моего будущего. Вот почему мой взгляд был не столь безмятежным, как у Синуля, и не столь откровенным, как у Эсеба.
А мадам Эсеб это зрелище оставило совершенно равнодушной. Навидалась она этих милашек за тридцать лет. Одной больше, одной меньше. Раз это занимало Эсеба и он не рассовывал куда попало помидоры, рис и молоко, она даже была довольна. Она подумала только, что эта Гортензия не трусиха, если ходит по улице без трусов, да еще в платье, сквозь которое все видно. Но чему тут удивляться. Известно, какая теперь молодежь.
Александр Владимирович находил поведение Гортензии постыдным и безнравственным, а все в целом — нестерпимо скучным.
Гортензия скрылась за углом улицы Вольных Граждан, провожаемая пятью парами молчаливых глаз, поцокиванием языка и вздохом. Александр Владимирович кашлянул.
Глава 3
Александр Владимирович
— А у вас кашель, Александр Владимирович, — заметила мадам Эсеб, — не надо было на улицу босиком выходить!
Этот упрек, адресованный лавочницей своему коту, нуждается в некоторых пояснениях.
Однажды зимним утром, в году 19… от Рождества Христова, шел снег. Мадам Эсеб, дрожа от холода, вышла поднять решетку (под предлогом полного отсутствия туристок Эсеб еще валялся в постели) и вдруг увидела перед дверью лавки изящную ивовую корзинку, нечто вроде колыбельки, завернутой в пурпурный сиземус (сиземус — роскошный польдевский бархат. — Примеч. Автора); ручку корзинки украшал розовый бант, с которого свешивалось письмо, запечатанное оранжевой восковой печатью. Подув на озябшие пальцы, мадам Эсеб распечатала письмо. Там было написано следующее:
«Я, лежащий в этой колыбели, — Александр Владимирович, плод страстной и преступной царственной любви. Моя мать была в свите князей польдевских, посетивших твой город, и не смогла побороть пагубное влечение к одному местному дворянину. Их брак был невозможен по дипломатическим и династическим соображениям чрезвычайной важности. Вот почему я стал сиротой и подкидышем, доверенным твоим заботам, Бертранда Эсеб. В корзине ты найдешь кошелек, полный далматинских и польдевских золотых монет: этого должно хватить на мое содержание и воспитание, пока не придет час, когда я смогу добиться подобающего положения при дворе. Рацион мой таков: утром — молоко, но исключительно фирмы „Глория“, в чистом блюдце. Рубленое сырое мясо, но исключительно от филейной части. Раз в неделю — балтийская сельдь со сметаной. Остальное — по моему желанию. А ты, кому я доверен, будешь помнить об оказанной тебе чести и при всех обстоятельствах будешь проявлять ко мне почтение, какого заслуживает мое происхождение и мой будущий сан. Ты будешь обращаться ко мне только на „вы“ и всегда называть меня полным именем. Всякого рода уменьшительные имена или клички, будь то Алекс, Влади или Мурзик, абсолютно недопустимы.
Подпись: неразборчивая
(на польдевском языке)
P.S.: По воскресеньям к рациону следует добавлять ломтик хлеба с беконом и яйцо всмятку, причем яйцо должно быть горячим и приготовленным в яйцеварке, именуемой egg-coddler».
В самом деле, в колыбельке лежал совсем юный котенок, с длинным, слегка экзотическим, но породистым носиком и усами, в которых опять-таки чувствовалась порода. Он открыл глаза, взглянул на мадам Эсеб, и негромкое повелительное «мяу» возвестило о том, что он голоден. Мадам Эсеб поспешила выполнить приказ.
С тех пор она посвятила жизнь воспитанию Александра Владимировича и уходу за ним. Она сразу же обменяла польдевское золото на нефтедоллары и поместила их в ближайший банк на Староархивной улице, чтобы в тот день, когда, согласно ее ожиданиям, Александр Владимирович будет призван к польдевскому двору, он смог появиться там в облике, подобающем его сану. Ни разу ей не пришло в голову хоть в чем-то отступить от точнейших указаний, содержавшихся в письме, которое она бережно хранила в тумбочке рядом с портретом покойного отца, счетами из прачечной и запасом картеровских пилюль от печени (это было все ее достояние). Но надо признаться, что в основе ее слепого послушания лежал страх.
Каким-то поистине немыслимым, сверхъестественным и даже, возможно, дьявольским образом автор письма дал ей понять, что знает ее позорную тайну, ее Грех, тогда как она думала, будто тайна эта навеки стерлась из памяти людской после смерти предыдущего настоятеля церкви Святой Гудулы, которому она открылась на исповеди.
Ибо мадам Эсеб на самом деле звали Бертрандой; но в брачный союз перед Богом и людьми она вступила не под этим именем; она взяла имя, как ей казалось, более соответствующее ее скрытой сущности, — Эдвиж. И официально она звалась Эдвиж Эсеб: бомбежки Второй мировой войны, уничтожившие и ее семью, и акты гражданского состояния, и церковные книги в ее родном северном городке, позволили ей спокойно и без осложнений совершить подлог, когда она, сиротка, приехала в большой город и поступила в прислуги к семье Эсеб, куда ее устроил отец Ансестрас, — в его церкви она нашла приют, проблуждав весь день по улицам со своим чемоданом.