Выбрать главу

«Александр и Натали на Черной речке, они наняли дачу Миллера, она очень красивая, при ней большой сад и дом очень большой: в нем 15 комнат вместе с верхом… Александр и Натали целуют вас, она вскоре должна родить, и он уедет в деревню через несколько недель после того» (мать Пушкина — младшим детям в Варшаву).

На этой даче Миллера 6 июля у Пушкиных родился сын, названный не Гаврилой, как предполагалось вначале, а в честь отца Александром. Наталья Ивановна, обрадованная рождением внука, послала в подарок дочери 1000 рублей. Она писала своему старшему сыну Дмитрию, что Пушкин «рассчитывает через несколько недель приехать в Москву и спрашивает моего разрешения заехать в Ярополец и навестить меня, что я принимаю с удовольствием». Как видно, в отношениях зятя с тещей начинался тот период, когда она, по воспоминаниям Е. А. Долгоруковой, «полюбила Пушкина, слушалась его. Он с ней обращался как с ребенком…».

Наталья Ивановна, надо думать, наконец поверила в искренность чувств Пушкина к своей дочери, под влиянием которой поэт старался исправить свою жизнь; теперь было несомненно, что его «образ жизни… переменился».

На крестины младенца Александра приезжал из Москвы дорогой гость Павел Воинович Нащокин. Крестной матерью была тетка матери фрейлина Екатерина Ивановна Загряжская. Крестили младенца в Предтеченской церкви Каменного острова 20 июля 1833 года.

К этому времени относится воспоминание Фр. Титца: «Это было в начале июля в одной из тех очаровательных ночей, какие только можно видеть на дальнем Севере. В такую пору я с моим приятелем гулял по островам. Уже прошла полночь. В недалеком расстоянии от нас, то медленно, то ускоряя шаги, прогуливался среднего роста стройный человек. Походка его была небрежна, иногда он поднимал правую руку высоко вверх, как пламенный декламатор. Казалось, что незнакомец разговаривал сам с собой… Одет он был по последней моде, но заметна была какая-то небрежность. Между тем и незнакомец заметил нас. „Здравствуйте, Пушкин!“ Приятель мой, уже знакомый с ним, представил нас друг другу. Поэт и мой спутник начали между собой оживленный разговор по-французски. Тоска и разорванность со светом были заметны в речах Пушкина и не казались мне пустым представлением. „Я не могу более работать“, — отвечал он на вопрос: не увидим ли мы вскоре его новое произведение. „Здесь бы я хотел построить себе хижину и сделаться отшельником“, — прибавил он с улыбкою. „Если бы в Неве были прекрасные русалки, — отвечал мой спутник, намекая на юношеское стихотворение Пушкина „Русалка“ и приводя из него слова, которыми она манит отшельника: — „Монах, монах! Ко мне, ко мне!“ — Как это глупо! — проворчал поэт, — никого не любить, кроме самого себя“. „Вы имеете достойную любви прекрасную жену“, — сказал ему мой товарищ. Насмешливое, протяжное „да!“ было ответом. Я выразил мое восхищение прекрасною, теплою ночью. „Она очень приятна после сегодняшней страшной жары“, — небрежно и прозаически отвечал мне поэт. Товарищ мой старался навести его на более серьезный разговор (как будто Пушкину вменялось в обязанность день и ночь говорить „серьезно“. — Н. Г.), но он постоянно от того отклонялся. „Там вечерняя заря, малое пространство ночи, а там уже заря утренняя, — сказал мой друг. — Смерть, мрак гроба и пробуждение к прекраснейшему дню!“ Пушкин улыбнулся. „Оставьте это, мой милый! Когда мне было 22 года, знал и я такие возвышенные мгновенья, но в них ничего нет действительного. Утренняя заря! Пробуждение! Мечты, только одни мечты!“ В это время плыла вниз по Неве лодка с большим обществом. Раздалось несколько аккордов гитары, и мягкий мужской голос запел „Черную шаль“ Пушкина. Лишь только окончилась первая строфа, как Пушкин, лицо которого мне показалось гораздо бледнее обыкновенного, проговорил про себя: „С тех пор я не знаю спокойных ночей!“ — и, сказав нам короткое „доброй ночи!“, исчез в зеленой темноте леса…»