— Теперь это мне напоминает байку. Имя у вас не французское.
— Да, испанское. Я только наполовину француженка.
— А наполовину испанка? — Ее внешность подсказала ему, что это правда, иссиня-черные волосы и черные глаза и фарфорово-белая кожа, такова, по его понятиям, и должна быть испанка. Ему и в голову не пришло, что краски свои взяла она от отца-француза.
— Да, наполовину испанка.
— На какую половину? По уму или по душе? — Вопрос был основательный, и она поморщилась, запнулась в поисках ответа.
— Трудно сказать. Сама не очень понимаю. Наверно, душа французская, а ум испанский. Думаю я подобна испанке, не из особого предпочтения, скорее по привычке. Пожалуй, весь жизненный уклад отзывается в том, какова ты.
Алекс с подозрительным видом обернулся назад, потом, наклонясь к ней, прошептал:
— Я не вижу никакой дуэньи.
Она со смехом закатила глаза:
— Ой, здесь ее нет, но потом встретите!
— По-настоящему?
— Даже очень. Я если и бываю одна, то лишь в самолете.
— Это удивительно, даже интригует. — Захотелось спросить, сколько ей лет. Он предположил, что двадцать пять или двадцать шесть, и был бы удивлен, узнавши, что ей тридцать два года. — Вы не против постоянных надзирательниц?
— Иногда. Но без них, наверно, чувствовала бы себя вовсе непривычно. Я с этим выросла. Порой думаешь, что без опеки окажется страшновато.
— Почему? — Она еще более озадачила его. Уж до того отличалась от всех знакомых ему женщин.
— Тогда некому будет защитить тебя, — сказала она с полнейшей серьезностью.
— От чего защитить?
Прошло некоторое время, прежде чем она улыбнулась и вежливо заявила:
— От людей вроде вас.
Ему ничего не оставалось, как ответить улыбкой, и довольно долго они сидели рядом, каждый погрузясь в свои мысли и взаимные вопросы относительно жизни друг друга. По прошествии времени она повернулась к нему с большей заинтересованностью и оживлением во взгляде, чем можно было заметить ранее.
— А зачем вы мне насочиняли про Шарлотту Брэндон? — она никак не могла раскусить его, хоть он ей понравился, вроде бы искренен и добр и забавен и ярок, насколько она может судить.
Но вновь он с улыбкой отвечал:
— Поскольку это соответствует истине. Это моя мать, так-то, Рафаэлла. Скажите, а вас действительно так зовут?
Она сдержанно кивнула в ответ:
— Действительно так. — Но не открыла свою фамилию. Просто Рафаэлла. Ему это имя очень и очень приглянулась.
— В любом случае, она мне мать. — Он указал на ее портрет на задней стороне суперобложки, мирно поглядел на Рафаэллу, не выпускавшую книгу из рук. — На вас она произвела бы наилучшее впечатление. Она вправду замечательная.
— Я в этом не сомневаюсь. — Но ей явно так и не верилось в истинность сказанного Алексом, и тогда он лихо полез в свой пиджак, извлек тонкий черный бумажник, который год назад преподнесла ему Кэ ко дню рождения. На нем были помещены те же буквы, что и на черной сумочке Рафаэллы. «Гуччи». Он вынул из бумажника две фотографии с помятыми уголками и молча протянул ей через пустующее сиденье. Стоило ей глянуть на них, и глаза ее вновь расширились. Одно фото совпадало с помещенным на книге, а на втором была его мать, смеющаяся, и он, обнявший ее рукою, а с другого боку стояла его сестра вместе с Джорджем.
— Семейный портрет. Снимались в прошлом году. Сестра моя, зять, и мама. Ну, что теперь скажете?
Рафаэлла, послав Алексу улыбку, стала смотреть на него с внезапным почтением!
— Ой, обязательно расскажите мне про нее! Ведь она прелесть?
— Именно. И само собой, волшебница. — Он выпрямился во весь рост, засунул свои документы в карман на спинке впереди лежащего кресла, пересел на соседнее место, совсем рядом с нею, — Вы, по-моему, тоже прелесть. Теперь, прежде чем описывать мою маму, не заинтересую ли вас я предложением выпить перед ланчем? — Впервые стал он использовать свою мать, дабы прельстить женщину, ну да что тут такого. Ему нужно было как можно теснее познакомиться с Рафаэллой, пока самолет не добрался до Нью-Йорка.
Они проговорили следующие четыре с половиной часа, за фужерами белого вина и затем над заведомо несъедобным ланчем, который оба не заметили как съели, ведя беседу про Париж, Рим, Мадрид, про жизнь в Сан-Франциско, про книги, про людей и детей, и про юстицию. Узнала она, что у него хорошенький викторианский домик, которым он доволен. Он узнал о ее жизни в Испании, в Санта Эухении, выслушал с восторженным вниманием сказку о мире, который следовало бы датировать несколькими столетиями ранее и о котором он даже понятия не имел. Она говорила о столь горячо любимых ею детях, о сказках, которые им рассказывает, о ее кузинах, смехотворных сплетнях в Испании по поводу такового уклада. Изложила ему все, только не о Джине Генри и не о нынешнем своем житье-бытье. Да и не жизнь это, а мрачное, пустое существование, небытие. Не то чтоб желала Рафаэлла скрыть это от него, просто самой не хотелось вспоминать сейчас об этом.