Выбрать главу

И вот он снова сидел в моей конторе, обуреваемый желанием поговорить со мной наедине. Моя деликатная секретарша тотчас удалилась к себе, и я могла спокойно смотреть в глаза человеку, который сделал целью своей жизни писание книг. Все, кто не читал его произведений, находили их великолепными. В этом не было ничего предосудительного, ибо ведь точно так же большинство человечества верит в небесное блаженство, хотя и не испытало его. Одному лишь небу известно, что значит быть на небе. И только поэту известно, что значит стремиться к небесам.

Казалось, он все глубже и глубже погружался в мягкое кресло. Он выглядел поистине беспомощным. Маленький, щупленький человечек. Седой и сгорбленный. От пышной шевелюры остался лишь печальный венчик, обрамляющий лысину. В светло-серых глазах мерцал загадочный взгляд. То был робкий взгляд ребенка, покорного и неискреннего; взгляд преждевременно стареющего поэта, который ищет на стенах кабинета изображение мадонны (накануне оно было перенесено в комнату моей секретарши), а в моем лице — хоть малейший проблеск сочувствия и человеческой жалости.

Но у меня уже стало складываться очень стойкое мнение о поэте Хеймонене, который ходил в кабак, чтобы плакать, а в церковь, чтобы спать, и который всегда был несчастен и счастлив одновременно. Хотя я знала его много лет, я только теперь заметила, что глаза у него косые. Может быть, это происходило оттого, что в последнее время он стал оглядываться на свою жизнь, которая шла вкривь и вкось? Ему давно бы следовало выбирать себе очки посильнее, а напитки послабее.

Мой бывший заведующий рекламой начал трястись ровной мелкой дрожью и, лишь заметив это, почувствовал страх. Но ведь неприлично бояться женщины, которой уже стукнуло пятьдесят, тем более если она сама по собственному почину отказалась от неблагодарной роли свинарки. Поэт еще раз попытался начать разведку:

— Госпожа экономическая советница, неужели вы действительно не хотите помочь мне?

— Не хочу, — ответила я. — В течение месяца я выписала вам три чека — последний только позавчера, — уплатила в полицию штраф после того, как вас задержали в нетрезвом виде, уплатила за вас налоги, квартирную плату и по двум счетам из ресторанов. Ревизоры Фонда считают такое расходование средств преступным.

Поэт утвердительно кивнул головой и признал свое крушение: да, разумеется, его поведение преступно. А если доведенному до отчаяния преступнику дать в руки веревку, он удавит ею первого попавшегося кассира или продаст ее какому-нибудь другому несчастному, которому жизнь надоела.

— Госпожа советница, не можете ли вы лично дать мне взаймы тысчонки две? — отважился спросить он и посмотрел на свои башмаки, давно требовавшие ремонта.

«Лично я?» Меня удивило, что бывший заведующий рекламой не знает устава моего Фонда. Неужели он, в самом деле, думал, что я поставлена здесь для того, чтобы проматывать общественные средства?

— Сейчас я не дам вам ни одной марки, — сказала я весьма сурово.

— Я обязательно верну, как только получу от издателя.

— Прошлый раз вы сказали, что издатель вас вышвырнул.

— Это я фигурально выразился. Я всегда пользуюсь метафорой и аллегорией.

— А я предпочитаю выражаться просто и ясно. Вспомогательные беллетристические приемы здесь ни к чему. Вы получаете от государства писательскую пенсию, и, однако, вы кругом в долгах!

— Это верно. Пенсия слишком мала. Очень дорого стоит содержать три семьи…

— Кто же вам велел менять жен так часто?

— Но ведь у меня всего-навсего четвертая…

— И у каждой куча детей! Постыдились бы! Свобода творчества не в том, чтобы художник жил, как свинья, не принося даже той пользы, какую приносит это животное. Вас, видимо, ошибки ничему не научили.

Поэт не отвечал. Он признавал справедливым все, что бы я ни сказала. Действительно! Он совершал ошибку за ошибкой. Порой, казалось, жизнь его была сплошной цепью ошибок. Иногда даже деловая женщина может ошибиться — как же тут избежать ошибок поэту? Он ведь не саддукей, отрицающий существование ангелов и бессмертие души, а верный христианин, маленький грешный раб божий, упорно верящий и в ангелов, и в человеческую доброту. У него плутовато покаянное лицо и детски наивный взгляд кутилы. Он трое суток проблуждал по стезе порока и теперь боялся идти домой, где его ждала возмущенная жена и кипа неоплаченных счетов. Он был опутан долгами, как «собственный» дом рабочего или скромного служащего, но долги его не тревожили, ибо он отмахивался от них с помощью молитвы: «…И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим».

Он вполне серьезно верил, что долги прощаются, а потому был весьма смущен, когда я с осуждением заговорила о его долгах. Тогда он попытался снова приблизиться ко мне и начал исповедоваться, чистосердечно признавая свои грехи и пороки. Но поскольку грех в его представлении означал только стыд, а стыд обычно стараются переносить как можно легче, то вот он и пытался скрасить убожество своих поступков эффектным построением фраз и голубым бельмом метафоры.

— Ах, друг мой, до чего же глупы мы, жалкие люди! Маленькие будничные души рождаются, живут и умирают глупыми. В конце концов и тебе приходится раствориться в посредственности, чтобы не отличаться от остальных. В кои-то веки ты получишь от издателя крохотный вексель в оплату перлов души твоей, которые ты вынужден метать перед свиньями! Но когда-нибудь некая добросердечная женщина, которую бог наградил восхитительной внешностью, разумом и богатством, вложит в твою дрожащую руку чек, которого ты не заслужил. Тогда ты ощутишь полную обеспеченность, потребность в самоутверждении и невинное желание похвастать своим благополучием. Ты не обвенчан с презренным металлом, который, не зная покоя, бродит по всему свету, как Вечный Жид. Для тебя деньги только средство, чтобы ты мог выкупить у вечности несколько бессмертных мгновений, какую-нибудь бутылочку эликсира освобождения, удобный номер в гостинице и женщину, которой ты наизусть прочтешь литанию из последнего сборника своих стихов. Когда деньги добываются с песней, они убегают со смехом. Не успеешь оглянуться, как вдруг обнаруживаешь, что ты нищ… нищ и стар. Безденежье для тебя естественное состояние, но старость приносит тебе огорчения. В молодости ты старался быть верным своей жене, но не мог; теперь ты хотел бы изменять, но не в состоянии. Это печально. А затем ты пробуждаешься для жестокой действительности. Долго гуляешь по городу с неоплаченным счетом гостиницы и пытаешься воздействовать на своих издателей, чтобы они спасли тебя из ямы. Безуспешно. Вспоминаешь свою жену — эту, четвертую — и детей, о пропитании которых заботится издатель и великодушная комиссия домов призрения. Тебя охватывает в одно и то же время ослепительное горе и серый комплекс свинства. Идти домой ты не можешь, потому что легкомысленно промотал деньги, предназначенные семье, а в кабаках тебе ничего не дают, поскольку слава твоя не безупречна, хотя имя твое и пользуется известностью. Тогда ты вспоминаешь, что есть у тебя высокий друг, совершенно чудесная женщина, которая понимает поэзию и прощает поэтам, что живут, как свиньи, но все-таки не являются свиньями. Ты приходишь к ней, признавая всю унизительность своего положения, готовый написать оду в ее честь и траурный гимн в ее память, и, не поднимая покаянных глаз, просишь у нее помощи, лишь чуточку помощи в самый последний раз…

Тут поэт оторвал свой взгляд от пола и устремил на меня глаза, полные мольбы. Он знал, что жизнь — это вечная игра. Теперь он все поставил на одну карту и надеялся обыграть меня. Я ответила поэту на языке суровой прозы:

— Эту самую сказочку я слыхала и позавчера. Только тональность немножко изменилась. Будет лучше, если вы пойдете домой и повторите вашу исповедь жене.