— Я не могу пойти туда, ведь я живу на другом конце города. Не будете ли вы так добры, госпожа экономическая советница, подарить мне хотя бы трамвайный билет?
— Я не езжу в трамваях, у меня своя машина. Кроме того, пройтись пешком всегда полезно для здоровья.
Встав из-за письменного стола, я подала моему бывшему заведующему рекламой руку. Было уже около шести, и через час ко мне домой должна была прийти парикмахерша. Я давала поэту понять, что прием окончен, но он сидел, не двигаясь с места, и пытался пробудить в самом себе сознание собственного достоинства. Он вытер потной ладонью свой липкий старческий лоб и вдруг воскликнул дрожащим голосом:
— Да знаете ли вы, кто я такой?
Я смерила взглядом этого тщедушного фараона, восседавшего у подножия своей недостроенной поэтической пирамиды, и, встретив его глаза, сверкавшие пламенем оскорбленного самолюбия, хладнокровно ответила:
— Господин Хеймонен, успокойтесь! На меня нисколько не действует подобная мелодрама.
— Я вовсе не господин Хеймонен, а писатель Олави Хеймонен!
— Да, конечно, и писатель тоже, но, занимаясь рекламой, вы пользовались большим успехом.
— Я выпустил восемь книг!
— Знаю, знаю. Ну, собирайтесь, вам пора уходить.
— Я получил несколько государственных литературных премий, сотни безвозвратных ссуд, писательскую пенсию и…
— И тем не менее у вас вечно трудности с деньгами. Я искренне сожалею и сочувствую.
— Мои произведения переводились на другие языки, меня называют финским Верленом.
— Надо же рецензентам что-нибудь выдумывать.
— Мой образ увековечен в бронзе и в граните. Литературоведы пишут обо мне исследования и монографии. Но вы, вы, госпожа экономическая советница…
Он устремил на меня осуждающий взгляд и, подняв сжатые кулаки, воскликнул:
— Вы жестокая и бесчувственная! Вы хотите, чтобы и меня постигла судьба Алексиса Киви!
Он быстрыми шагами направился к двери, вынул из кармана какую-то веревку и сказал трагическим голосом:
— Вы хотите убить меня! Хорошо, я умру. Но вы — вы уже мертвы, вы и не жили никогда, вы даже не знаете, что значит жить! Я скажу вам прямо, госпожа экономическая советница, что вы такое. Вы просто комок сухого навоза в красиво блестящем нейлоновом чулке!
Дверь распахнулась, потом захлопнулась, и живой парадокс отправился на поиски подходящего дерева-виселицы. Поскольку я своими глазами никогда не видела самоубийства, мне теперь захотелось посмотреть, как это выглядит. Я вышла из конторы и велела шоферу следовать за поэтом. Удобно откинувшись на заднем сиденье машины, я видела спину стихотворца, шагающего к центру города. Свежий майский ветер чистил щеткой потрепанный наряд первых теплых дней и дерзко задирал женские подолы. У Шведского театра я вышла из машины и приказала шоферу все время ехать за мной, не выпуская меня из виду. Поэт попутно взглянул на стеклянную дверь ресторана «Рояль» и пошел дальше неспешным, плетущимся шагом. Взгляд его зачем-то шарил по земле, хотя совсем рядом возвышались могучие ветвистые липы и каштаны. Я издали следила за ним, и вскоре мне стало ясно его вероломство: он вовсе и не собирался вешаться! На минутку поэт остановился на бульваре Эспланады, заглядевшись на увековеченную в бронзе фигуру Эйно Лейно. Ласточки, эти трудолюбивые пернатые навозники, сбрасывали свой груз на плечи автора «Хелккавирсия». Я стояла метрах в двадцати и видела, как поэт Хеймонен провел ладонью по глазам. Он заметил у себя на глазах слезы, и от этого ему стало совсем грустно. Возможно, он вспомнил печальную судьбу Эйно Лейно и решил при удобном случае направить письмо в муниципалитет. Все же отцам города следовало бы позаботиться, чтобы поэтов — по крайней мере после их смерти — не забрасывали пометом. Почему птицам разрешали безнаказанно осквернять память поэта? Неужели парламент, этот высший комитет развлечений финского народа, не мог вмешаться и принять какой-нибудь закон для обеспечения спокойствия поэтов?
Прохожие бросали сочувственные взгляды на тщедушного певца, который с непокрытой головой (котелок «Роберт» уже давно вышел из моды) и в сильно поношенном костюме стоял почетным караулом у памятника Эйно Лейно. Легко можно было догадаться, что в последнее время Олави Хеймонен использовал свой костюм также и в качестве пижамы: и брюки, и пиджак имели весьма помятый вид. Давно не бритая борода напоминала стальную щетку, а грязный воротничок рубашки казался обручем маслобойки. Вот до чего опустился человек, с тех пор как оставил долголетнюю, надежную службу в объединении «Карлссон»! Теперь это был печальный, настигнутый горем сын богемы, которому не хватало только измятой тетради в руке.
Стихотворец поклонился своему учителю и пошел дальше. Мимо Рунеберга он прошел довольно высокомерно, но через мгновение вернулся к нему, привлеченный, впрочем, не самим памятником, а нарциссами, рассыпанными у подножия. Без малейших колебаний схватив один цветок, он укрепил его в петлице своего пиджака и решительными шагами направился в сторону собора. Не получив помощи от меня, он, видимо, решил обратиться к всевышнему. Как часто он находил утешение в лоне церкви! По крайней мере так он сам рассказывал мне.
Я следовала за поэтом. Он приближался к церкви, уповая на божественную веротерпимость. Здание посольства царства небесного сверкало в розоватых отсветах заката непорочной белизной. Исторически чувство греха являлось большей частью лишь низменным страхом, но в новейшее время этот страх, видимо, медленно рассеивается. Поэт, наверное, с утешением думал, что в ад нынче уж не попадает так много людей, как в средние века. Дантов ад имел теперь значение только как памятник старины.
Я остановилась у входа в Университет, чтобы насладиться зрелищем, которому могли поаплодировать лишь ангелы небесные. Поэт окинул привычным взглядом памятник Александру Второму, а затем в глубокой задумчивости направился в церковь. Но тут-то его и ждало разочарование: двери храма были закрыты. Понемногу он сделался похожим на Лютера: бескомпромиссно верующим и в своей набожности страстным. Христиан следовало непременно обратить в Христову веру! «Стучитесь — и да откроют вам». Он продолжал стучать в двери храма до тех пор, пока бродивший по площади полицейский не подошел к нему с коротким сообщением, что храм откроется только через час. Религиозное усердие приходилось рационировать, подчинять строгому расписанию.
— Я не могу ждать так долго! — громко воскликнул поэт. — Вдохновение может исчезнуть. Именно в эту минуту я знаю, о чем я должен молиться.
Любезный блюститель порядка поглядел на поэта с некоторым сожалением, сделал движение эполетами и вернулся на свой пост. Он не понимал, что миллионы людей на свете ходят в кино, чтобы краснеть, и сотни избранных ходят в церковь, чтобы взглянуть на бледный лик своего «сверх-я».
Поэт стал спускаться вниз по ступеням. Ничто не окрыляло его шагов; они были тяжелы и замедленны, точно он тянул за собой всю печаль и все уныние рода человеческого. Он сел на нижнюю ступеньку, обхватил голову руками, потом стал растирать виски и на какой-то миг отдался прошлому.
Ближайшие друзья человека часто бывают ненадежны. Самым близким и самым ненадежным другом Олави Хеймонена оказалось его воображение, которое обычно щедро предлагало свои услуги, но на сей раз и оно почему-то безмолвствовало. Боязнь возмездия, видимо, сдерживала его порыв. Воображение рисовало электрический стул, на который человек может сесть только раз в жизни. Поэт вглядывался в небо и тосковал по дому. То была тоска отца семейства, без конца проматывающего деньги. Сознание вины не давало ему уснуть. С минуту он скрежетал зубами, грыз ногти, грозил небу кулаками и наконец громко разрыдался. Это была уже не потребность самоактивизации, а просто физическая боль. Я огляделась вокруг. Мой шофер, человек расторопный и сообразительный (он каждую свободную минутку читал детективные романы), остановил машину как раз напротив собора. Быстрыми шагами я направилась к машине и, поравнявшись с поэтом, остановилась. Я оторвала его от дум словами из стихотворения Хелаакоски: «Мужичок, проснись-ка! Вон уж лето близко!»
Он поднял мокрое от слез лицо и одарил меня взглядом, исполненным горечи. Я услышала только одно слово: