Он направился к машине, и я двинулся за ним. Мы залезли внутрь, и я сразу включил печку. Я дрожал и нарочно стучал зубами, показывая, как мне холодно. Это была форма выражения протеста и призыв поскорее дать мне пищу и кров. Отец, разумеется, ничего этого не замечал. Мы проехали несколько городков, где продавали вяленую оленину и свиные отбивные, но блинчиков нигде не было. В конце концов мы сдались, купили в деревенской лавочке пачку подсоленных галет и поехали домой. «Олдсмобиль-омега» катил по заснеженной пустыне, на которую опускались вечерние сумерки, а отец бубнил о свойствах света, о том, что такое вакуум и как в нем двигаются заряженные частицы. Способность материи появляться в пустоте, по всей видимости, внушала ему уверенность в том, что у меня рано или поздно проявится талант ученого.
Мы ехали мимо стоящих вдоль дороги деревянных домов и скрывающихся в лесах охотничьих домиков. Иногда я замечал расплывчатый огонек в окне и спрашивал себя: как живут тут эти люди? Что они делают в зимние холода? И интересно, что бы они сказали, если бы вдруг услышали ученый монолог, который произносит сейчас мой отец? Я пытался следить за его мыслью, но постоянно отвлекался: смотрел в окно на лес, разыскивая там огоньки в окнах и другие знаки нормальной жизни.
3
Наша семья — отец, мама и я — жила в старом викторианском доме в штате Висконсин. Мать выросла в этом доме, а после смерти тетушки он достался ей в наследство. Тетя воспитывала маму после того, как мои бабушка с дедушкой погибли при крушении поезда в Нью-Хэмпшире. Мама одевалась не как все — носила цветные шали и сережки с ляпис-лазурью, увлекалась нетрадиционной кухней, индийской например, но при всем том оставалась в душе типичной уроженкой Новой Англии. Комната ее была полна семейных реликвий: корзинок, привезенных на память об отдыхе на острове Нантакет, плетеных ковриков и пошитых амишами[1] лоскутных одеял. Здесь же стояла строгая шейкерская[2] мебель. Мама любила простые и красивые вещи. Летом она аккуратно раскладывала по вазам мелкие черные сливы и мичиганские персики и расстраивалась, если я или отец нарушали гармонию, съедая фрукты. С ее стороны супружеского ложа теснились на полках подарки, сделанные ей родителями на день рождения, начиная с десятилетнего возраста: старинные фарфоровые куклы и старые музыкальные шкатулки. С отцовской стороны спальня была завалена желтыми блокнотами с отрывными страницами, учебниками по пивоварению в домашних условиях, книгами по шахматам и старыми выпусками журнала «Сайентифик америкэн». Отец часто вставал среди ночи, хватал блокнот и, включив свет в ванной, принимался что-то быстро записывать. На следующее утро мама находила на полу в ванной листки с криво накорябанными на них векторными диаграммами и греческими буковками уравнений.
По утрам отец уезжал в университет, где он преподавал физику, я отправлялся на учебу в иезуитскую школу для мальчиков, а мама оказывалась предоставлена самой себе. Поплавав в бассейне Молодежной женской христианской ассоциации,[3] она возвращалась домой и принималась за хозяйство, одновременно слушая Национальное общественное радио.[4] У нее была новостная зависимость, заставлявшая ее слушать даже сообщения об австралийских выборах и африканских гражданских войнах. Иногда она обращалась к радиоприемнику с ответными репликами: «Вы прячете голову в песок!» или «Пусть этим занимаются политики!» Произнося это, она продолжала водить шваброй по паркету или месить тесто. Иногда к ней заглядывали на ланч подруги. Вторую половину дня мама обычно проводила за чтением английских романов, пока не приходило время приготовить какое-нибудь блюдо по рецепту из иностранной поваренной книги, чтобы ровно в шесть тридцать подать нам с отцом вкусный, хотя и странный, ужин: какое-нибудь эфиопское рагу или перуанский суп. После ужина отец уединялся в своем кабинете (это была единственная комната, в которой матери запрещалось убирать) и, попивая самолично сваренное пиво, слушал джаз и решал неведомые нам физические задачи. На несколько часов трескотня новостного радио уступала место шаркающим звукам контрабаса Чарльза Мингуса,[5] протяжным звукам труб оркестра Дюка Эллингтона,[6] синкопам Дейва Брубека[7] и бессмертным рифам Телониуса Монка.[8] Думаю, джаз помогал отцу воспарить над обыденностью: в том, как джазмены гнули и искривляли ноты и интервалы, было что-то эзотерическое и неумолимое, как в квантовой физике.
1
2
3
4
5
6