Крусанов не питает никаких иллюзий относительно сущности самодержавной паранойи: "в том-то и состоит сакральный смысл императорской власти, что никакая инициатива, исходящая от незваных доброхотов, поощряться не может. Ибо это есть посягательство на уникальность той самой власти. И перед обывателем встаёт выбор - или не чинить свои хреновые дороги, или чинить, вопреки императору. Опасаясь нарваться"58. Или - ещё чётче: "Государю не нужны убеждённые монархисты, государю нужны рабы"59. Подобно тому, как Зюскинд в "Парфюмере" тематизирует собственный художественный метод (смешение и присвоение чужих "запахов", т.е. мотивов и стилей) и намекает на собственные перспективы (беззастенчивое потребление современниками и бесследное исчезновение для потомства), так и автор "Укуса..." в образе Петра Легкоступова раскрывает компилятивно-цитатный характер своего романа и прозревает возможный сценарий собственной судьбы. В этом смысле антураж "серебряного века" оказывается весьма уместным - пафос "Укуса..." сродни брюсовскому "...тех, кто меня уничтожит, встречаю приветственным гимном".
Внелитературное поведение Крусанова, например, подпись под обращением группы петербургских литераторов к президенту РФ с призывом принять императорский сан и "воевать Царьград", также имеет исторические аналоги. Русские писатели подчас озвучивали колоссальные утопические проекты в самое, казалось бы, неподходящие, разломные времена. "В один из январских дней 1921 г. в Харькове шло заседание писательской организации. Было холодно и голодно. (...) А в самом углу комнаты сидел Велимир Хлебников. У него были худые ботинки, и ему было неинтересно слушать, что говорят тоскливо сморкающиеся писатели и писательницы. И тогда он встал и сказал: "Главная задача нашей писательской организации сегодня - обсудить вопрос о подготовке военной экспедиции для завоевания Индии. Я думаю, нам необходимы 150 тысяч казаков на лошадях и верблюдах"60. Вот и Крусанов со товарищи напоминают: "...не имея впереди сверхзадачи, трансцендентной цели, государство не в силах добиться целей реальных"61.
Тенденции общественного сознания, отражённые в романе П.Крусанова и характерные для всего третьего периода русского постмодернизма, лежат на поверхности. За годы, прошедшие со времени обвальной либерализации и постмодернизации страны, так и не были выработаны общественные механизмы обуздания параноидальных искушений. С годами всё более определяющим фактором в своеобразии русского культурного постмодерна становится отсутствие постисторического общественного контекста.
"По меркам цивилизационной теории Россия - незаживающее темя планеты, одновременно и точка её загадочного роста и крайне уязвимое место. Именно здесь, в промежутке между Востоком и Западом, вулкан истории никак не может потухнуть, грозя сюрпризами всему тому, что обрело чёткие контуры и нормы, отлаженность и предсказуемость... Решающим, таким образом, сегодня оказывается не противостояние тоталитаризма и демократии, а противостояние истории и цивилизации"62. Российское постмодернистское сознание на данном этапе питается не выключенностью из текущей истории, свойственной повседневным ощущениям представителей "золотого миллиарда", а категорическим неприятием актуального исторического бытия, содержание которого настолько мелко, убого, бессмысленно, что не вызывает никаких чувств, кроме усталости и безразличия. На Западе грандиозные исторические катастрофы настоящего и недалёкого будущего суть почти исключительно плод воображения литераторов и киносценаристов, и даже вполне реальные исторические события 11 сентября 2001 года были восприняты тем острее, что прозвучали как гром среди ясного неба, как нечто инородное, почти инопланетное на фоне повседневного ландшафта "толерантности", "политкорректности" и "плюрализма", и до сих пор остаются единичным событием, разовым наваждением. Но в стране с беспрецедентно высоким уровнем бытовой агрессии и, соответственно, с высоким болевым порогом, где естественным фоном повседневности являются теракты, военные действия, заказные и бытовые убийства, люди воспринимают литературу и искусство не как "иное" по отношению к действительности, а как её эстетизированное отражение и продолжение, причём степень эстетизации ощущается не столь остро, ибо сама российская действительность предельно эстетезирована. С другой стороны - прочная психическая травма в сознании большинства граждан, вызванная потерей родным государством статуса сверхдержавы, вызывает тоску по национальной идее, по "великой объясняющей системе", по высоким целям и идеалам, а значит, и по грандиозным историческим событиям, в основе которых лежат великие телеологические проекты. И вполне оправдана "шпилька" П.Крусанова в адрес либеральной интеллигенции: "Какой-нибудь разночинец-демократ, ходячий памятник несбывшейся кухонной цивилизации, усмотрит здесь угрозу своим человеческим правам и совершенно не вспомнит, что какой демос, такая и кратия, и это его, демоса, право желать воцарения Героя"63. Воля к творению истории нашла отражение и в произвольном переписывании истории минувшей (тексты Фоменко, перенявшие методологию героев "Маятника Фуко", возможно, имели бы успех и на Западе, если бы позиционировали себя как художественные, а не как научные), и в растущей популярности жанра "альтернативной истории" (Х. ван Зайчик, В.Рыбаков, Е.Витковский, В.Шаров и др.), который становится едва ли не мэйнстримом литературы, ориентированной на мыслящего читателя. Элементы этого жанра эксплуатирует и наиболее успешный из российских постмодернистов рубежа тысячелетий Б.Акунин, в этом жанре создан и "Укус ангела".
Эйфория безграничной свободы, переполнявшая постмодернистов в 90-е годы постепенно сошла на нет. В условиях социальной и бытовой нестабильности, отсутствия сколь-либо ясных общественных перспектив русский постмодернизм заматерел, закоснел, научился продавать себя... и утратил детскую непосредственность, начал играть всерьёз, удовлетворяя конкретный "социальный заказ". Ведь запрос на тексты, подобные "Укусу ангела", исходит не только от тех, кто так и не нашёл себя в лабиринте постмодернистского общества, задохнулся в пелевинской пустоте, устал от странствий по бездорожью радовской Якутии. Это запрос и тех, кто с неоспоримой логичностью экстраполировал радовский синкретизм понятий на оруэлловское "свобода - это рабство, мир - это война...". Современная Россия, арена незатухающих битв всех против всех, стала страной воинов, которые пока что растрачивают себя в мелочной грызне друг с другом, но всё более взыскуют достойного телоса, легитимирующего их воинственность.