Дальнейшее изложение последовательности и последствий болезни не доставляет мне никакого удовольствия, к тому же боюсь, что описания положений, лиц, ситуаций начнут повторяться и это может быть истолковано, как очернительство, нарочитое сгущение красок, типизация нетипичного, что мне совершенно ни к чему, у меня и других забот хватает. Поэтому перехожу, как Хемингуэй, на телеграфный стиль и обещаю, что вскоре совсем закончу этот рассказ, слабый, как я в моем теперешнем положении. (Такой же "рассказ", как я - "герой".) В общем, слушайте, если хотите:
Утром после апофеоза боли к врачу Годуновой
обратно,
Которая, больше меня напугавшись,
Мне направление в ведущий головной имени Семашко
Институт дает и сама при этом песню Иосифа Кобзона
Поет. День же - суббота,
И мне нужно забирать машину, которую чинят за
350 рублей
В подмосковном городе Истре мастеровитые рвачи:
с одной стороны, рвачи, с другой - врачи...
С гноем в ухе я машину в Истру отгонял,
А по дороге выл и молча рыдал, а также песню
Владимира
Высоцкого исполнял. Не из тех, что Роберт
Рождественский
На пластинку и книжку "Нерв" пускал, а из тех,
Которые народ и без него знал, любил, беспредельно
Уважал.... ЗАТОПИ ТЫ МНЕ БАНЬКУ ПО-ЧЕРНОМУ, что ли?
Возвратившись кое-как на электричке в Москву я к
Семашке держу направление
И там, наконец, получаю честное и правильное лечение,
Что доказывает, что вовсе не очернитель я,
А просто диалектически сложна судьба моя.
Все волшебно меняется. Прекрасное обращение.
Очереди нет. Что за напасть?
(Потом друг, врач и поэт Александр Лещев мне сказал,
что туда очень трудно попасть,
Что туда лишь блатные идут
И коньяк за 13 руб. 80 копеек с собой несут.)
А я-то и не знал, а то бы еще сильней радовался, что
К Семашке попал, хоть и жизнью своей рисковал,
Но не знал, а лишь по-прежнему тихо-тихо стонал.
Новокановая блокада. КАИН и АВЕЛЬ. Толстой
иглой колют под ухо меня.
Завязывают, как зайца. В Истру еду в
Полубессознательном состоянии. Я ХОЧУ ВИДЕТЬ
ЭТОГО ЧЕЛОВЕКА!! На электричке. Как - не
Помню. Спасибо жене, кабы не она, скончался бы я
И скорчился от горя, как свинья. В Истре рвачи уже пьяные, но вроде бы все сделали, а
Красть им нечего, красить нечем, краски у них нету.
Мы, говорят, простые люди, все с высшим
Образованием. Ладно... Пошли вы... Нет сил...
Жена садится за руль. Я - дремать и покачиваться
рядом...
И на этом мои страдания, дорогие друзья, практически заканчиваются, что еще раз доказывает - жизнь прекрасна, и никакие временные трудности не способны порушить это мое патриотическое мнение о ней. Мне три раза меняли диагноз, каждый день кололи толстой иглой, рвали зуб мудрости № 8, заодно сломали зуб № 7. На меня упала врачебная лампа, плохо прикрепленная винтом. Я закрутил винт, мне сказали спасибо. Хороший платный врач лечил мне зуб № 7, сломанный во время бесплатного выдирания зуба № 8, была адская боль в разверзтой полости, но я крепился, как партизан. Из уха снова тек гной, но потом все прекратилось, я полностью вылечился, практически здоров, у меня теперь хронический артроз, мне нельзя с хрустом есть яблоко, широко зевать и много разговаривать. Зато писать можно, что я и делаю, ставя точку.
Точка. Не хочу больше писать. Что-то не так. Нужно что-то другое, более светлое, как светлы, например, мои джинсы "авис" или светел светлый путь лунной дорожки, уходящей в сентябрьское море близ селения А. Симферопольского района Крымской области. Что-то не так, что-то другое... Билет, но куда?
А между тем июльская гроза вскоре незаметно кончится. Незаметно наступит утро. Призрачный молочный свет наполнит комнату. Природа будет дивно как хороша, и мы еще поборемся с ней. Рыбак замрет на озере, подманивая леща, ожидая щуку. Яблоки с глухим стуком упадут на крышу той бани, где жил Пришвин. Железнодорожный рабочий с молотком пройдет вдоль полотна строящейся магистрали века. Пилотируемый корабль войдет в плотные слои атмосферы.. Чайка Джонатан с клекотом пролетит "над седой равниной моря". И вдруг заалеет восток, вызолотится полнеба - вот и прошла ночь, ну и прошла ночь, вот и спасибо, ну и спасибо...
ГЛАВА 1964
Ясность мысли
Потом я окончательно понял, что ее у меня нет и быть не может. Это было в тот день, когда я потерял свою рубашку, вернее, не потерял, а затерял: не то в шкафу где-то, не то еще черт знает где.
Это меня разозлило: не отвечая на расспросы домашних, я ходил-ходил по нашей маленькой квартире, курил, скрипел половицами, но опускался белый химический туман, и я никак не мог вспомнить, где эта проклятая рубаха. Когда я попытался представить, при каких обстоятельствах я ее снял, то увидел лишь влажные пятна пота на спине да свои рабочие сапоги с порыжевшими носками, а дальше опять белый туман, в котором плыли какие-то мачты, два кресла и пьяная физиономия одного моего милого друга.
Это меня озадачило: я немного постоял и решил делать все наоборот, то есть думать о чем-нибудь другом и через это другое навести себя на рубаху. Но вместо дельного видения, ясного, как день Божий, и указывающего на пропажу, я зачем-то разглядывал портрет Ф. М. Достоевского, рядом с которым появилась бакалейная контора, где я когда-то работал грузчиком: коробки с кофе, мармелад, ящики с консервами, подбитый глаз моего напарника Виктора Есипова.
Я опешил. Злость моя улеглась к тому времени: мне даже стыдно стало, что я так грубо молчал. Я уже открыл рот, чтобы что-то сказать что-нибудь такое, не жалобное, конечно, нет, какую-нибудь чушь, чтобы установить с домашними контакт и доказать, что я не хам, хотя на деле вел себя по-хамски, несмотря на то, что и это не по моей вине. Но я видел, что опять запутался, и мне стало противно, что это уже второй раз с утра.
И была туча, а сквозь тучу молния ударила, как на трансформаторных будках рисуют,- это мысль, что я потерял ясность мысли.
И меня опять охватила злость, но это была уже не та злость, что раньше. Веселая злость наполнила меня, залила жилы, красным ситцем ударила в голову.
Я понял: если нет у меня ясности мысли, если я забываю номера трамваев, вещи, даты, числа и имена людей, которым я не должен деньги, то писателем мне никак не быть; но и это не огорчало, не заставляло драть волосы, завывать длинные монологи, успокоившись на чьей-либо подходящей груди.
- Хрен с ним, катись на катере...
Я посмотрел в окно, где желтые листы деревьев были так странно некрасивы, что это тоже как-то поддерживало меня. Дождь сек деревья косыми линиями, такими косыми, что хотелось чуда: линеек, направленных под таким же углом, но с другой стороны. Вышли бы аккуратные ромбики, как в стеклах веранды приличной дачи или на грубом рисунке клеенки.
Но это бы стало причиной моей новой злости: деревья в рамке, вытянутой за углы,- мерзость, застывшие, с желтыми листьями, которые не треплет ветер, в окантовке ромбов. К черту!
Мне нравилось, что дождь сек серые деревья косыми линиями, а ветер рвал линии, как промокашку рвут, с зазубринами рвал и расплескивал капли, и срывал жалко-грязные, непромытые листья, и бросал иногда в грязь, иногда в прохожего человека, а чаще высоко-высоко, не то на красные жестяные крыши домов, не то к ангелам небесным, которые в эдакую погоду сидят у гудящей печки, хлещут водку, тянут махру и перекидываются в "три листика".
Но я увидел на подоконнике блюдечко с желтой водой и желтой бумагой, надпись: "МУХИ - ПЕРЕНОСЧИКИ ЗАРАЗЫ", и самих переносчиков, которые - одни кверху лапками, другие, уткнувшись головой в желтую воду,- обитали тут же, и еще рядом лежала грязная-прегрязная тряпка.
Я скорей натянул сапоги и выбежал на улицу.