Выбрать главу

Свою комнатенку наверху он вскоре превратил в склад нуждающихся в ремонте часов. В кровать, которую работница застилала ему чистым бельем, он ложился в одежде. Но вскоре он отказался от кровати и стал спать на печной лавке, отчасти из-за попреков женщин, отчасти ради того, чтобы использовать кровать как еще одну подставку для часов. Поскольку работать в хозяйстве приходилось весь день напролет, заказы на починку часов он не успевал выполнять в срок, вынужден был уговаривать заказчиков, они приходили вновь и вновь, теряя терпение. Вся эта петрушка кончилась тем, что Мориц начал швырять своим клиентам их изломанные часы. В основном это были будильники, но попадались и дорогие настенные. Вообще-то люди знали, что на Морица можно положиться. Он чинил любые часы вплоть до дамских часиков. И лишь позднее, когда у него стало плохо с глазами — в механизмах он ковырялся по ночам, при плохом освещении, — Мориц перестал принимать дамские часы. Кроме того, на него напала трясучка, а еще каждую зиму, поскольку постоять за себя он не мог, старик обмораживал на работе руки, от этого часто распухали пальцы. Потом-то уж, когда волдыри стали заметны всем — как-никак он временами брался на кухне за свою трубку, — ему выдали штопаные рукавицы. Запасные детали к часам заказывала хозяйка, для чего Мориц выискивал в каталоге соответствующий номер — сам-то он умел только имя свое писать. Нередко пожилые клиенты заказывали через него новые часы, так как, помимо расходов по пересылке, к ценам, назначаемым торговой фирмой «Людмилла», он прибавлял самое большее две-три пачки махорки. Самый незабываемый день наступил для него, когда, в связи с увеличением клиентуры, к нему явилась с визитом сама владелица фирмы. Для этой дамы день тоже стал наверняка незабываемым, поскольку она приехала в полной уверенности увидеть в деревне большое торговое предприятие по продаже часов. Была весна, лил дождь, и Мориц в своем длинном, обляпанном грязью балахоне, с понурой головой брел впереди лошади. Хозяйка фирмы «Людмилла», наверное, отказалась бы от своей затеи, если бы путь от деревни до усадьбы 48 не был столь короток. В усадьбе ей сказали, что Мориц возит навоз. Ей пришлось своими ножками в туфлях на высоком каблуке окунуться в переулочную грязь. Люди, наблюдавшие это, качали головами. Мориц онемел от радости, застрявшая в грязи хозяйка фирмы тоже не могла вымолвить ни слова от изумления. Этот человек, поставлявший для округи целую уйму часов, всегда писавший заказы каллиграфическим почерком, оказался почти немым и не имеющим понятия о лицензии бизнесменом. То был первый и последний визит главы фирмы «Людмилла» к торговому партнеру Морицу.

Стоило ему присесть, как он почти всегда мгновенно засыпал, поскольку корпел над часами ночью. По утрам на него кричали потому, что он пачкал стол, а стуком молоточков нередко будил хозяйку. На кухне он частенько сажал пятна на скатерть, заправляя свою зажигалку бензином, тем более, что у него дрожали руки. Он ненавидел чистые столешницы. Поднимаясь по утрам с печной лавки, он тут же хватал свою трубку, совал ее в зубы и вынимал уже только за едой и перед сном. А когда засыпал ненароком, она летела на пол. Случалось и так, что во время сна ему подсаливали табак, а иногда и примешивали к нему несколько зерен пороха. Однажды так переборщили, что у него разорвало трубку и сам он чуть не сгорел. В другой раз, когда Мориц уснул с открытым ртом, кто-то справил ему в рот малую нужду — приходилось остерегаться и такого. Или же переодевали какого-нибудь мужика женщиной, сводили с ним, а потом, когда в воскресенье он пропивал с мнимой женщиной и ее спутниками сэкономленные деньги и к вечеру оставался без гроша, мужчина вдруг сбрасывал с себя женскую одежду. Или, скажем, приглашал его трактирщик воскресным днем в свое заведение, выкладывал на стол старые часы для ремонта, а потом от него прятали какую-нибудь шестеренку или давали ему водки, разбавленной Бог знает чем.

Часы были для него святыней. Он посвятил им многие годы жизни, слагаемые из бессонных ночей. Как только в доме стихало, Мориц выходил из своего закутка, вытаскивал из ящика карманный фонарь и по скрипучим ступеням крался наверх, отпирал дверь рядом с девичьей и из комнатушки, где, не наступив на часы, и шагу не ступишь, извлекал именно те, что требовалось, хотя никаким ярлычком они снабжены не были. Где находятся часы, когда и кем были сданы в ремонт, — все это он держал в голове.

Но именно тот факт, что по сравнению с другими этот человек обладал непостижимо развитой памятью, доставляло ему муки адовы. С одной стороны, он не мог забыть ни одной подлости, с другой — ему задавали работу, намного превосходившую его силы. Нет бы оставить его со своими часами — не тут-то было, его гнали во двор при любой погоде, невзирая на его физическое состояние, не говоря уже о душевном. А ведь стоило лишь взглянуть на него, чтобы понять, каково этому бедняге. Застывшее в безмолвии лицо, согбенная походка, остро выпирающие коленки, приросшие к ногам резиновые сапоги. Весь век проходил этот человек в черных резиновых сапогах и в штопаных-перештопаных брюках. Вечно донашивал он чью-то одежду, которая была ему не впору и пропиталась чужим потом. Всюду последний, он не имел даже места за общим столом, а когда другие устраивали вечеринку, Морицу поручали такую работу, от которой остальные шарахались. Чуть свет срывали его с лежанки, вечером он мог прилечь лишь там, где не стал бы ложиться никто другой, всюду ему приходилось уворачиваться, терпеть, выполнять чьи-то команды. Каждый батрак, каждая батрачка, любой ребенок — все могли давать ему приказы от имени хозяев. Дело было еще и в самом укладе: люди испытывали друг к другу больше ненависти, чем сочувствия.

Чтобы удостоиться внимания, Морицу надо было упасть, оказаться под лошадью, протащиться по земле с вожжой в руках, свалиться с лестницы, быть поднятым из лужи крови. И замечали это не потому, что ему плохо, а потому, что сплошал. Человека не замечали, так как он не мыслился без определенных ухваток и усилий. В людях видели не людей вовсе, а согнутых в дугу существ с разинутыми в беспомощном крике ртами, людей превращали в калек. Что толку от гнева, который с детства постоянно копился в душе Морица, обреченного на непонимание со стороны самых близких? В тех случаях, когда от горчайшей обиды он не мог слова молвить, даже крикнуть о помощи в самых крайних обстоятельствах, исторгал он лишь протяжный вой, какой-то затянувшийся вздох, стон, которым он словно пытался сказать: раз уж это случилось, раз уж я на земле, положите меня на носилки и унесите отсюда куда угодно. Или когда у него схватывало живот и он беспомощно ломился в заколоченную дверь уборной, не в силах больше терпеть. Или когда, сидя в церкви на проповеди, он вдруг слышал, как у него в заплечном мешке начинают верещать будильники. Или в тот раз, когда после очередного несчастья он вдруг сорвался с места и пропадал несколько недель, покуда другие беды не заставили его вернуться к этим злобным взглядам, к вечным упрекам, к тяжелому труду, которому конца не будет, пока новая беда не свалит старика в могилу. Эта жизнь так доконала его, что он уже и не избегал никакой опасности, без малейших колебаний мог подойти к любой лошади, ударить ее и подставить себя под удар копыта. При этом Мориц отнюдь не был человеком без желаний и целей, он был из тех, кто сумел себя сотворить, кто в самых жалких условиях чему-то обучился, на удивление своим истязателям. И тем не менее его всегда тыкали в самое дерьмо и выставляли этаким довольным чудаком, хотя довольным он никогда не был, а был глубоко отчаявшимся человеком, который часто плакал, стоя на дороге возле молочных фляг. К тому месту, куда по утрам он относил молоко, его тянуло больше, чем к людям, хотя это был просто пятачок черной земли. Здесь он отводил душу в жалобах, ибо рядом не было никого, кто мог бы обругать или высмеять. Но даже столь робкое отчаяние отказывались понимать, в лучшем случае оно служило поводом для грубых насмешек, хотя суть его заключалась в бегстве от людей, в явно выраженной ненависти к людям, в презрении к ним, в великом человеческом одиночестве. Даже тогда, когда Мориц выскакивал на мороз — то ли из-за того, что ему все дома опротивело, то ли из-за работниц, пытавшихся затащить его за печку и пощекотать шваброй задницу, — все кончалось недоуменным пожиманием плечами или неизменной фразой: "Нынче на него снова нашло". Как органы соцобеспечения, так и полиция совершенно игнорировали Морица. Его положение в округе просто не замечали так, как не замечают власти все дурные дела. Они в упор не хотели видеть очевидное. Ни то, как живется Марии, ни то, как мыкаются подневольные Мориц, Холль, Губер, Лехнер.