Выбрать главу

Прош высыпал соль в ручей, вместо того чтобы подкармливать ею скотину. Три коровника утопали в навозе. Не хватало одной телки. С самого верха Холль сбежал вниз, наскоро поел и опять отправился в путь, чтобы собрать разбредшихся коров. Поздней весной он спал обычно не больше четырех-пяти часов в сутки, ближе к осени удавалось иногда поспать и все семь. Оставаясь один, он приваливался к стене с мертвецки бледным лицом, а перед глазами стояло пепельно-серое лицо хозяина, Холль упирался взглядом в оба окна, и ночь тянулась намного дольше года. Ему было тринадцать. Прошу — семнадцать. Многие двенадцати-тринадцатилетние ребята делали до него эту работу. Всем полагалось быть веселыми и резвыми. На совести Проша была пропавшая телка. В связи с этим окрестные пастухи называли места, где им с помощью бинокля удалось разглядеть его спящим. При хорошей погоде он, мол, прохлаждался в теньке, при плохой — забирался в сенной сарай или уходил в самый нижний коровник, откуда появлялся лишь несколько часов спустя. Там-то его и застукал потом скотник. Холль вполне допускал, что все это правда. В конце концов, он и сам шалел от работы. Целую неделю приходилось ему придумывать всевозможные ухищрения на верхнем выпасе, чтобы его не растоптала изголодавшаяся по соли скотина, нередко он залезал на крышу или на дерево, проклинал чужое добро и в отчаянии плакал, потому что на него взвалили слишком много работы, она была ему просто не по силам, к тому же его обижал уничтожающий приговор: ленив и непроворен.

Хозяин расхаживал по хижине и качал головой. У него в голове, видите ли, не укладывалось, как такое может быть, справлялся же он сам в тринадцать лет с этой работой, а с верхнего выпаса приходил самое позднее в половине одиннадцатого, а вот он, Холль, возвращается только в два. Уж мог бы небось быть чуток порасторопнее. Двенадцатилетний рохля у него с языка не сходил, и все время повторялись словечки «слабоват», "проворен и весел".

Холль выскочил за порог и побежал по лугу, он мог лишь бегать, он хотел убежать от самого себя. Он точно знал, чего добивается хозяин — убить все то, чем могли еще жить Холль и ему подобные. А еще Холль невыносимо страдал из-за его языка. Все почтенные землевладельцы в округе выражались так же, как хозяин, и всюду задавали тон. Что мог поделать Холль с этими словесными рогатинами? Он знал, что хозяин придумал какой-то новый способ качать из его жил деньги и владеть его телом как заблагорассудится. Холль сам хотел владеть своим телом, но кому сейчас это объяснишь? Он бегал с выпаса на выпас, сновал как челнок туда и сюда. Страшная ярость по-матерински лелеяла его. Он видел, как далеко внизу выезжает на телеге хозяин. Гнал перед собой отяжелевших от сытости коров, Холль не чувствовал теперь никакой усталости, его лишь пугало такое множество коров. У каждой — огрузшее от молока вымя. Во всех трех верхних коровниках, как всегда, навозу по колено. Внизу, у хижины, — по колено грязи. Козы, должно быть, высоко в горах. Руки у Холля отливали синевой. Как и многие из работников, зимой он отмораживал руки, и доить было трудно. Да и фляги с молоком слишком для него тяжелы. И бадья-мешалка тоже. Но все это можно было только понимать и чувствовать. Говорить про это ему нельзя. Он не хотел окончательного позора. Жаловаться на тяготы работы — позор великий. Ему хотелось просто умереть, заснуть и больше не просыпаться, но его все время будили, грубо вырывали из сна и будто бросали в сырое ущелье — холодная влажность штанов, портянок, сапог, холодные фляги, холодный подойник. Холль еле таскал ноги по залитому грязью полу, поспевая за скотником. Завтра будет другой. Его непрерывно клонило ко сну. Ледяная вода бодрила лишь на минуту-другую. Руки не крепли, а становились слабее. Скотник был от него не восторге. Про себя Холль молил всех богов, чтобы не пришлось выгонять каждую корову по отдельности.

Все еще тянулся август. Дожить до октябрьских денечков казалось делом безнадежным. Уходя из хижины, он видел пастухов, разбредшихся по лесу и осматривавших лощины. Он ускорил шаг. За ним опять погнался бык. Наверху Холль пошел помедленнее, двигаясь в направлении ущелья, дальше идти было страшно. Большое захоронение осело и постепенно сглаживалось, и, подойдя к обрыву, Холль подумал о том, что его растерзанный труп вряд ли вообще будут искать там внизу. Он посмотрел туда и двинулся по краю ущелья, через лиственничный лес и дальше, все круче забирая вверх, и все время его не оставляла мысль о том, что он принужден жить и работать как каторжный. Он стоял перед страшным выбором. С одной стороны, Холль дорожил своей жизнью и хотел жить, с другой, — был всего-навсего рабочей силой и понимал, что только за это его и держат, что человеком он никогда не будет. От этой мысли в голове мутилось, но у него не было иного выхода, свою жизнь, свои телесные силы он и впредь должен отдавать хозяину.

Утром, разумеется, он опять думал совсем иначе. Иногда из сонного забытья его выводил смачный шлепок по лицу коровьим хвостом, случалось также, что корова опрокидывала его в грязь, и тогда он был благодарен неожиданному пробуждению. Дважды в неделю, и так в течение нескольких недель, на клочках бурой оберточной бумаги он проклинал однообразную еду, каковой пробавлялись в горных лугах, совал записки Цукмайру в кабину молоковоза, чтобы тот передавал их Морицу. Порой, стоя на помосте, вступал с Цукмайром в разговор о достоинствах дизельного двигателя, в то время как напарник Цукмайра закидывал в кузов сорокалитровые фляги. Что еще? Возле хижины появилась вдруг туша старой свиньи. Ветеринар забраковал ее. Сначала из страха заразиться они ели маленькими кусочками, потом отважились на более крупные порции и наконец вместе с окрестными пастухами съели всю тушу. Ближе к осени Холль все сильнее углублялся в горы, доходя до самой отдаленной ложбинки, где мог наткнуться только на овец, да разучившегося говорить пастуха. Чем выше он забирался, тем быстрее и радостнее становился шаг в этой ничьей глуши, хотя даже такие прогулки совершались по приказу хозяина: тот посылал Холля искать коз, а потом еще приходилось и наверстывать оставленную работу, когда, выбившись из сил и чаще всего без коз, он возвращался, встречаемый лишь бранью и новыми каверзами. Он не нашел коз — вот и все, что Холль мог сказать. А хозяин на это отвечал: "Испариться они не могли".

Вокруг было много простодушных лиц, юных, не очень юных и старых. Грузчики цемента и люди в сапогах гидротехников. Вереницы завывающих под тяжестью грузовиков. Побледневший как мел водитель, раздавленный мужчина, искореженный мотоцикл и появившиеся через полчаса толстые господа, которые приехали поохотиться из Германии. В поселок он спускаться не стал, потому что у хозяина там было слишком много ушей и глаз. Полкило масла развязывали людям языки. Он был с ними всеми знаком, видел их, когда они приходили на усадьбу, и знал, что они часами сидят с биноклями у своих окон. У него были свои местечки, где он занимался рукоблудием. Мочиться, опорожняться и думать он мог где угодно, но работа от этого легче не становилась. На воле он произносил в одиночестве речи против своих притеснителей и против их взглядов друг на друга, против обычая судить да рядить. Он думал об исправительном доме. О том, как дела у Марии. О житье на вольном воздухе. О Бартле. О многих, многих людях. Ясными, светлыми сентябрьскими ночами где-то между тремя и четырьмя он уходил перегонять наверх коров, потом опять приходилось спотыкаться в кромешной тьме, вечно на что-то напарываясь, то и дело падать, натыкаясь то на груду камней, то на разлегшуюся корову, он подолгу не бывал в доме, нередко возвращался, хромая, и в царапинах, догадываясь о них либо по теплому пятну крови, либо по жжению на коже. К тому же часто шел дождь, холодная одежда налипала на тело, зато легче давалась уборка навоза.

Хозяин уже не распускал руки, но изводил его словами, при всяком удобном случае выставлял перед людьми никчемушным дармоедом, человеком, не способным ни на какую работу. Где и кому нужен такой-то? Кто захочет его взять? О том, чтобы лес валить, не может быть и речи. Мостить русло речушки тоже не возьмут. На дорожные работы и подавно. А о том, чтобы уйти на другую усадьбу, он даже не помышлял.

Прибившаяся к жилью дикая кошка стала совсем ручной. Скотник, злой как черт после неудачной попытки браконьерства, загнал кошку в щель между стеной и дымоходом и пристрелил. В другой раз на столе появилась куча дерьма с воткнутой ложкой. Потом снова — перегон коров. Он удалялся все дальше от дома. Наверху все тропки истоптал в поисках коз. Внизу все чаще и все более долгим путем приходилось пригонять коров. На верхнем лугу на скотину нашел бзик, и Холль вынужден был побегать с ней взапуски. Приходили скототорговцы, и Холлю приходилось вылезать из постели. Многим нравилось смотреть, как он бегает. И когда хозяин наконец милостиво согласился на давно просроченный горный отгон скота, Холль уже чуть не свихнулся, чему изрядно поспособствовали и вечная суматоха при отгоне, и водка, и мелькание лиц, и жалость, смешанная со злостью, и сама деревня, и усадьба 48. Прыгая среди прущих в хлев коров, он возвращался обессиленным и бледным, пробегал между стойлами, загребал руками коровье дерьмо и, совершенно обезумев, начинал марать им белые стены, а потом среди ночи просыпался в темной комнате.