Пойдем с нами в мир имен. Ф. говорил: «Из всех законов, привязывающих нас к прошлому, самый суровый – имена вещей». Если то, в чем я сижу, – кресло моего дедушки, и то, откуда выглядываю, – его окно, то я по уши в его мире. Ф. говорил: «Имена охраняют величие Видимости». Он говорил: «Наука началась с грубого называния, желания пренебречь конкретной формой, судьбой каждой жизни красного цвета и назвать их все Розой. Более грубому, более деятельному глазу все цветы кажутся одинаковыми, как негры или китайцы». Ф. никогда не затыкался. Его голос забился мне в уши, будто пойманная муха, беспрестанно жужжа. Я становлюсь колонией его стиля. По завещанию я получил его комнату в центре, фабрику, которую он купил, шалаш на дереве, коллекцию мыла, бумаги. И мне не нравится выхлоп моего члена. Ф., это чересчур! Я должен держаться самого себя. В следующий раз выяснится, что уши мои стали прозрачными. Ф., почему я вдруг так сильно скучаю по тебе? Есть рестораны, в которые я никогда больше не смогу пойти. Но неужели я должен быть памятником тебе? В конце концов, мы были друзьями или как? Я помню день, когда ты наконец купил фабрику, восемьсот тысяч долларов, и я бродил с тобой по этим шероховатым доскам – доскам, которые ты так часто подметал мальчишкой. Видимо, ты и вправду плакал. Была полночь, половина огней потушены. Мы бродили меж рядов швейных машин, раскроечных столов, скончавшихся паровых прессов. Нет ничего более мирного, чем безмолвная фабрика. То и дело мы пинали спутанные проволочные вешалки или задевали целые стойки, оплетенные вешалками, будто толстыми лозами, и тогда звучало чуднуе звяканье, будто сотня скучающих мужчин шарят в карманах, – странный резкий звук, будто среди нелепых теней заброшенных машин они ждут получки, после закрытия фабрики сразу став бандюгами, готовыми разгромить бездействующее предприятие Ф. Я был смутно напуган. Фабрики, как и парки, – общественные места, и демократическое сознание было оскорблено тем, как глубоко тронут Ф. своей собственностью. Ф. подобрал старый тяжелый паровой утюг, толстой пружиной соединенный с металлической рамой наверху. Он качнул утюг от стола, отпустил и засмеялся, когда утюг запрыгал вверх-вниз опасным йо-йо[41], тени полосовали грязные стены, как одичавшая тряпка – классную доску. Внезапно Ф. рванул рубильник, огни затрепетали, а центральный приводной ремень, управлявший швейными машинами, закрутился. Ф. начал ораторствовать. Он любил говорить под механические шумы.
– Ларри! – кричал он, идя вдоль пустых скамей. – Ларри! Бен! Дэйв! Я знаю, вы слышите! Бен! Я не забыл твою согбенную спину! Сол! Я сделал, что обещал! Малышка Марджери! Подавись теперь своими драными тапочками! Евреи, евреи, евреи! Благодарю вас!
– Ф., это отвратительно.
– Каждое поколение должно благодарить своих евреев, – сказал Ф., отскакивая от меня. – И своих индейцев. Индейцев следует благодарить за постройку наших мостов и небоскребов. Мир соткан из рас, лучше бы тебе это запомнить, друг мой. Люди разные! Розы отличаются друг от друга! Ларри! Это я, Ф., маленький гой, которому ты частенько ерошил светлые волосы. Я сделал, что обещал тебе на темном складе так много полудней назад. Она моя! Наша! Я пляшу на обломках! Я превратил ее в песочницу! Я привел друга!
Успокоившись, Ф. взял меня за руку и повел на склад. Огромные пустые катушки и картонные цилиндры в полумраке отбрасывали четкие тени – храмовые колонны. Изрядный звериный дух шерсти все еще висел в воздухе. Я чувствовал, как нос покрывается смазкой. Ремень на фабрике по-прежнему крутился, приводя в движение несколько беззубых машин. Мы с Ф. стояли очень близко.
– Так ты считаешь, я отвратителен, – сказал Ф.
– Никогда бы не поверил, что ты способен на такую дешевую сентиментальность. Беседовать с маленькими еврейскими привидениями!
– Я же просто играл, как обещал когда-то.
– Ты разнюнился.
– Разве здесь не прекрасно? Так мирно, правда? Мы попали в будущее. Скоро богачи будут строить такие же здания в своих владениях и при лунном свете приходить туда. История доказывает нам, что люди любят размышлять, бродить или заниматься любовью там, где раньше кипела жестокая деятельность.
– Что ты собираешься с ней делать?
– Заходить иногда. Немного подметать. Трахаться на блестящих столах. Играть с машинами.
– Ты мог бы стать миллионером. В финансовой рубрике писали, как замечательны твои манипуляции. Должен признать, эта твоя удача придает вес всей херне, которую ты извергаешь годами.
– Тщета! – заорал Ф. – Я должен был проверить, справлюсь ли. Я должен был выяснить, найду ли в этом хоть какое-то успокоение. Несмотря на все, что знал! Ларри этого от меня не ждал, это не обязательство. Мое мальчишеское обещание – мое алиби! Пожалуйста, пусть сегодняшний вечер никак не повлияет на все, что я тебе говорил.
– Не плачь, Ф.
– Прости меня. Я хотел вкусить мести. Я хотел быть американцем. Я хотел притормозить свою жизнь этим визитом. Вовсе не то, что имел в виду Ларри.
Обнимая Ф. за плечи, я задел стойку с вешалками. В небольшом помещении монеты негромко забренчали, их глушил механический грохот, и бандюги отступили, когда мы замерли в этом отчаянном объятии.
Катрин Текаквита в тенях длинного дома. Эдит вся в жирном гриме, сгорбившаяся в душной комнате. Ф., возящий шваброй по своей новой фабрике. Катрин Текаквита в полдень не могла выйти наружу. Выползая, она заворачивалась в одеяло – хромая мумия. Так прожила она свое девичество, вдали от солнца и шума охоты, вечная свидетельница того, как усталые индейцы едят и ебутся, а облик Марии Магдалины грохотал в голове громче всех инструментов танцоров, застенчивая, как олень, о котором ей рассказывали. Что за голоса слышала она, звучнее стонов, слаще храпа? Как хорошо должна была она вызубрить правила игры. Она не знала, как охотник загоняет добычу, но знала, как он валяется с набитым брюхом и рыгает потум во время любви. Она видела все приготовления и завершения – но не с вершины горы. Она видела спаривание, но не слышала песен, тихо напетых в лесу, и маленьких подарков, сотканных из травы. У нее, столкнувшейся с атакой человеческой механики, должно быть, возникло сложное и яркое видение небес – и ненависть к дерьму ограниченности. И вновь это таинство – как теряется мир. «Dumque crescebat aеtate, crescebat et prudentia»[42], сказал преподобный Шоленек в 1715 году. Больно ли? Почему ее воображение не стало раблезианским[43]? Текаквита – имя, которым ее называли, но точное значение этого слова неизвестно. «Та, кто приводит вещи в порядок» – интерпретация аббата Марку[44], старого миссионера из Конаваги. Аббат Кук, сульпицианский[45] индеанолог: «Celle qui s'avance, qui meut quelquechose devant elle»[46]. Та, кто живет в тени, выставляя вперед руки – уточнение преп. Лекома. Имя ее было, скажем так, некой комбинацией двух представлений: Та, кто, двигаясь вперед, искусно приводит в порядок тени. Может, Катрин Текаквита, и я к тебе подхожу так же. Добрый дядя взял к себе сироту. После мора вся деревня переселилась на милю выше по реке Могавк, ближе к тому месту, где та сливается с рекой Ори. Деревня называлась Гандауаге, еще одно имя собственное, известное нам во множестве форм: Гандаваге – гуронское слово, которым миссионеры называли водопады и речные пороги, Ганаваге в диалекте могавков, Какнаваке, которое превратилось в сегодняшнее Конавага. Я всем отдаю должное. Здесь и жила она с дядей, его женой, его сестрами, в длинном доме, который построил дядя, – одном из главных строений в деревне. Ирокезские женщины много работали. Охотник никогда не волок свою добычу сам. Он надрезал животному брюхо, брал горсть кишок и, пока пританцовывал по дороге к дому, повсюду их раскидывал, то развешивая по деревьям, то накалывая на кустарник. «Я убил», – объявлял он жене. Та шла в лес по этим склизким следам, и, как награду за то, что нашла умерщвленного зверя, приносила его обратно к мужу, который с урчащим животом спал у огня. Всю неприятную работу делали, в основном, женщины. Война, охота и рыбалка были единственными занятиями, которые допускало мужское достоинство. В остальное время мужчины курили, сплетничали, развлекались играми, ели и спали. Катрин Текаквита любила работу. Остальные девушки трудились второпях, а затем удирали танцевать, флиртовать, расчесывать волосы, разрисовывать лица, надевать серьги и украшать себя цветными глиняными побрякушками. Они носили богатые шкуры, гетры, расшитые бисером и иглами дикобраза. Великолепно! Разве не мог бы я полюбить одну из них? Слышит ли Катрин, как они танцуют? О, я предпочел бы одну из танцовщиц. Не хочу беспокоить Катрин, работающую в длинном доме, приглушенный топот скачущих ног выжигает идеально правильные кольца в ее сердце. Девушки не слишком задумываются о том, что будет завтра, но Катрин собирает свои дни в цепочку, вплетая в нее тени. Ее тетки настаивают. Вот ожерелье, надень, дорогая, и почему бы тебе не раскрасить это твое кошмарное лицо? Она была очень юна, она позволила украсить себя и никогда себе не простила. Двадцать лет спустя она рыдала над тем, что считала одним из тягчайших своих прегрешений. Во что я влезаю? И это – мой тип женщины? Через некоторое время тетки отстали, и она вернулась к сплошной работе – молола муку, таскала воду, собирала хворост, готовила шкуры к продаже – и все делала с замечательной готовностью. «Douce, patiente, chaste, et innocente»[47], как сказал преп. Шошетьер[48]. «Sage comme une fille franvcaise bien elevee[49]», – продолжал он. Как благовоспитанная юная француженка! О Зловещая Церковь! Ф., ты этого от меня хотел? Это мне наказание за то, что не ускользнул тогда с Эдит? Она ждала меня, вся покрытая красным жиром, а я думал о своей белой сорочке. Потом я как-то провел по себе тюбиком, из любопытства, одну лишь мерцающую дорожку, бесполезную, как акрополь Ф. тем утром. Теперь я читаю, что у Катрин Текаквиты был талант к вышиванию и рукоделию, и что она делала восхитительно расшитые гетры, кисеты, мокасины и вампумы[50]. Она часами работала над ними, корешки и кожа угрей, ракушки, бисер, иглы. Носить их будет кто угодно, только не она! Кого наряжало ее воображение? Особенно ценились ее вампумы. Может, так она высмеивала деньги? Может, ее презрение освобождало ее, позволяя изобретать причудливые узоры и подбирать цвета, как презрение Ф. к коммерции позволило ему купить фабрику. Или я неверно толкую их обоих? Я устал от фактов, устал от предположений. Я хочу, чтобы меня сожрало безрассудство. Хочу, чтобы меня вышвырнуло. Сейчас мне плевать, что творится у нее под одеялом. Я хочу, чтобы меня покрыли неопределенными поцелуями. Чтобы хвалили мои памфлеты. Отчего так одиноки мои труды? Уже за полночь, лифт отдыхает. Новый линолеум, краны плотно закручены, спасибо завещанию Ф. Я хочу всех оргазмов, которых не требовал. Хочу новой карьеры. Что я такого сделал Эдит, что даже призрак ее не может прийти и меня укокошить? Ненавижу эту квартиру. Зачем я тут все поменял? Я решил, что желтый стол будет хорошо смотреться. О Боже, пожалуйста, внуши мне страх. Двое любивших меня, почему сегодня они так беспомощны? Пупок бесполезен. Даже последний ужас Ф. не имеет смысла. Интересно, идет ли дождь. Я хочу опыта Ф., его эмоционального мотовства. Ни о чем, что он говорил, я подумать не могу. Могу только вспомнить, как он пользовался носовым платком, как он его тщательно складывал, чтобы избавить нос от соплей, как он пронзительно чихал и какое от этого удовольствие испытывал. Пронзительно и металлически, совершенно музыкально, резкий кивок костлявой башки в сторону, а потом удивленный взгляд, будто ему только что преподнесли нежданный подарок, и поднятые брови, говорящие: «Только представь себе». Люди чихают, Ф., вот и все, и не надо превращать это в ебаное чудо, это нагоняет на меня тоску, эта твоя угнетающая привычка чихать с удовольствием или есть яблоки так, будто для тебя они сочнее, и первым объявлять, какой это прекрасный фильм. Ты портишь людям настроение. Мы тоже любим яблоки. Я предпочту не думать о том, что ты говорил Эдит, и, вероятно, говорил ты так, будто ее тело – первое, которого ты коснулся. Наверное, она была в восторге? Ее обновленные соски. Вы оба мертвы. Никогда не смотри слишком долго на пустой молочный стакан. Не нравится мне то, во что превратилась монреальская архитектура. Куда девались палатки? Я хочу выдвинуть обвинение против Церкви. Я обвиняю Римско-католическую церковь Квебека в разрушении моей половой жизни и в том, что она запихнула мой член в раку, предназначенную для пальца, я обвиняю Р.-к.ц.К. в том, что она заставила меня совершать ужасные педерастические акты с Ф., еще одной жертвой системы, я обвиняю Церковь в убийствах индейцев, я обвиняю Церковь в том, что она не дала Эдит снизойти до меня, как подобает, я обвиняю Церковь в том, что она покрыла Эдит красным жирным гримом, а Катрин Текаквиту его лишила, я обвиняю Церковь в возникновении автомобилей и появлении прыщей, я обвиняю Церковь в постройке зеленых сортиров для дрочил, я обвиняю Церковь в исчезновении могавкских танцев и в том, что она не собирала народные песни, я обвиняю Церковь в том, что она сперла мой загар и поощряет перхоть, я обвиняю Церковь в том, что она посылает людей с грязными ногтями на ногах в трамваи, и там они подрывают Науку, я обвиняю Церковь в том, что во Французской Канаде женщинам делают иссечение клитора.
43
Франсуа Раблэ (1493?-1553) – французский гуманист и сатирик. «Раблезианство» характеризуется грубым юмором, смешанным с ученостью.
44
Иосиф Марку (1791-1855) – священник, трудившийся в миссии Святого Франциска Ксаверия с 1819 г.
45
Сульпициане – Конгрегация Святого Сульпиция (Сульписа, Сульпиция II, епископа Буржа), основанная в 1642 г. парижским приходским священником Жан-Жаком Олье. Конгрегация занималась воспитанием и обучением духовенства в духовных семинариях.
48
Клод Шошетьер (1645-1709) – иезуит, священник миссии Святого Франциска Ксаверия в Солт-Сен-Луи, духовный наставник Катрин Текаквиты. Его свидетельства – один из основных источников, повествующих о ее жизни. Написал также несколько ее портретов.
50
Ритуальное ожерелье или пояс из маленьких цилиндрических отполированных раковин у индейцев Северной Америки. Некоторыми племенами вампумы использовались в качестве универсальной валюты.