— Слушаюсь, мэм, — я еще раз обнял ее и вернулся к своей остывшей картошке. — Ни за что не поверишь, что сегодня произошло. К нам в класс пришла новенькая, — не знаю, почему я это сказал. Наверно, все еще думал об этом.
— Ты думаешь, я не знаю про эту Лену Дюкейн?
Я подавился печеньем. Лена Дюкейн. Ее фамилия, произнесенная на южный манер, звучала в рифму со словом «капель». Амма произнесла его, будто к слову добавили еще один слог. Дю-ке-ейн.
— Это ее имя? Лена?
Амма пододвинула мне стакан с шоколадным молоком:
— Да и нет. И это не твое дело. Ты не должен вмешиваться в дела, в которых не разбираешься, Итан Уэйт.
Амма всегда говорила загадками. Большего от нее нельзя было добиться. Я не был в ее доме на Заводи Бредущего с тех пор, как был ребенком, но уверен, что в нем побывало большинство людей из нашего городка. Амма была самой уважаемой гадалкой на картах Таро на сто миль вокруг Гатлина. Совсем как ее мать и бабушка до нее. Шесть поколений гадалок на картах. В Гатлине было полно богобоязненных баптистов, методистов и протестантов-пятидесятников, но и они не устояли перед искушением погадать на картах, перед шансом изменить свою судьбу, потому что они верили, что могущественная гадалка способна на это. Уж в чем-чем, а в могуществе Амме нельзя было отказать. Она владела силой, с которой нельзя было не считаться.
Иногда я находил один из ее самодельных амулетов, припрятанным в ящике с моими носками или же висящим над дверью в кабинет отца. Я только однажды спросил ее, для чего они нужны. Мой отец дразнил Амму каждый раз, когда находил один из них, но я замечал, что он никогда их не трогал. «Лучше не трогать, чем сожалеть». Думаю, он имел в виду, не трогать саму Амму, которая могла заставить вас сожалеть очень сильно.
— Ты что-нибудь еще о ней слышала?
— Следи, лучше, за собой. В один прекрасный день ты проделаешь дыру в небе, и вселенная в нее провалится. Тогда у нас у всех будут неприятности.
Мой отец в пижаме, шаркая, зашел на кухню. Он налил себе чашку кофе и достал из шкафа коробку с хлопьями. Из ушей торчали беруши. Хлопья означали, что отец готов начать свой день. Беруши означали, что день еще не начался.
Я наклонился к Амме и прошептал: — Что ты слышала?
Она вырвала у меня тарелку и отнесла ее в раковину. Она промыла какие-то кости, по виду напоминающие свиную лопатку, что было странно, если учесть, что на ужин у нас была курица, и положила их на тарелку.
— Не твоего ума дело. А я вот хочу знать, почему это ты вдруг так заинтересовался?
Я пожал плечами.
— Да ни почему. Просто любопытно.
— Ты знаешь, что говорят про любопытных, — она воткнула вилку в мой кусок запеканки, затем еще раз взглянула на меня и вышла.
Даже мой отец заметил, как дверь за ней сильно качнулась, и вынул из уха затычку:
— Как дела в школе?
— Отлично.
— В чем ты провинился перед Аммой?
— Опоздал в школу.
Он изучал мое выражение лица, я — его.
— Карандаш номер два?
Я кивнул.
— Острый?
— Был острый, да она его еще заточила, — я вздохнул. Мой отец почти улыбнулся, что редко случалось, и я почувствовал облегчение, может быть, даже успех.
— Ты знаешь, сколько раз я сидел вот за этим столом, и она тыкала в меня карандашом, когда я был ребенком? — спросил он, хотя это был и не вопрос. Стол, весь в зазубринах и в пятнах от краски, клея и фломастеров, которые оставляли все поколения Уэйтов, вплоть до меня, был одной из самых старых вещей в доме.
Я улыбнулся. Отец забрал свою тарелку с хлопьями и махнул мне ложкой. Амма вырастила моего отца, об этом мне напоминали каждый раз, когда я смел хотя бы подумать о том, чтобы нагрубить ей, когда был маленьким.
— М.И.Р.И.А.Д., - проговорил он по буквам, ставя миску в раковину. — Б.Е.С.К.О.Н.Е.Ч.Н.О.С.Т.Ь., т. е. гораздо больше, чем тебе, Итан Уэйт.
Отец вышел на свет, и его улыбка погасла, а потом и вовсе исчезла. Он выглядел еще хуже, чем обычно. Круги под глазами стали еще темнее, и было видно, как выпирают кости. Лицо у него было мертвенно-зеленого цвета из-за того, что он никогда не выходил из дома. Последние месяцы он здорово смахивал на живой труп. С трудом удавалось припомнить, что это был тот же самый человек, который часами просиживал со мной на берегу озера Молтри, поедая сэндвичи с курицей и салатом, и учил меня забрасывать удочку: «Туда и обратно. Десять и два. Десять и два. Как стрелки часов». Последние пять месяцев ему тяжело дались. Он очень любил мою мать. Но и я тоже любил ее.