Выбрать главу

— А, если ты об этом…

— Об этом. — Она резко обрывает фразу. — Ну? Какой из вариантов ты предпочитаешь?

Лоранс снова рассматривает их. Люсьен и Жан-Шарль употребляют лосьон после бритья. Ладно. А какой любовник у Моны? Ей хотелось бы, чтоб Мона поговорила о себе, но та уже приняла свой обычный замкнутый вид, от которого Лоранс робеет. Как она проведет воскресенье?

— Мне кажется, что лучший — вот этот. Мне здесь деревня нравится, домики хорошо карабкаются по склонам…

— Я тоже предпочитаю этот, — говорит Мона. Она складывает свои бумаги. — Хорошо, я смываюсь;

— Не хочешь выпить чего-нибудь? Вина? Виски? Или томатного соку?

Они смеются.

— Нет, ничего не хочу, покажи мне твою хазу.

Мона молча переходит из комнаты в комнату. Иногда ощупывает материю обивки, дерево стола. В углу салона, залитого солнцем, она опускается в мягкое кресло.

— Я понимаю, почему вы ничего не понимаете.

Обычно Мона дружелюбна, но иногда кажется, что она ненавидит Лоранс. Лоранс вообще не любит, когда ее ненавидят, а когда Мона — в особенности. Мона поднимается и, застегивая куртку, окидывает все последним взглядом, смысл которого ускользает от Лоранс, — во всяком случае, это не зависть.

Лоранс провожает ее до лифта и возвращается к столу.

С ощущением смутной обиды она засовывает в конверт отобранный макет и текст, составленный ею. Презрительный голос Моны. Что дает ей право превосходства? Она не коммунистка, но мистика пролетариата, как выражается Жан-Шарль, ей, должно быть, не чужда; что-то сектантское есть в ней, Лоранс замечает это не в первый раз. («Если есть на свете что-нибудь ненавистное для меня — это сектантство», — говорил папа.) Досадно. Из-за этого-то каждый из нас оказывается запертым в своем маленьком кругу. Если бы каждый проявил немного доброй воли, не так уж трудно было бы понять друг друга, говорит себе Лоранс с сожалением.

Обидно, думает Лоранс, никогда я не помню снов. У Жан-Шарля каждое утро наготове рассказ о том, что ему снилось; точный, немного вычурный, похожий на то, что показывают в кино или описывают в книгах. А у меня — ничего. Все происходящее со мной в толще ночи — подлинная жизнь, нечто существенное и неуловимое. Если бы понять, это, возможно, помогло бы мне (в чем?)… Во всяком случае, ей ясно, почему она просыпается каждое утро в угнетенном состоянии: Доминика, Доминика, прорубившая свой путь в жизни ударами топора, подавляя и сметая все, что ее стесняло, а теперь вдруг беспомощная, барахтающаяся в слепом бешенстве. Они с Жильбером встретились, «как друзья», и он не назвал ей имени другой женщины.

— Да и существует ли она? — сказала она мне с подозрительностью в голосе.

— Зачем ему лгать тебе?

— Он такой сложный человек!

Я спросила Жан-Шарля:

— На моем месте ты сказал бы ей правду?

— Разумеется, нет. Чем меньше суешься в чужие дела, тем лучше.

Доминика питает еще смутную надежду. Весьма шаткую. В воскресенье в Февроле, убитая отсутствием Жильбера, она заперлась у себя в комнате под предлогом головной боли с мыслью: «Он больше никогда не придет». По телефону — она звонит мне ежедневно — она обрисовала мне его в столь гнусных красках, что я плохо понимаю, как может она им дорожить: наглый, самовлюбленный, садист, чудовищный эгоист, готовый принести мир в жертву своему комфорту, своим прихотям. А бывают дни, когда она расхваливает его ум, силу воли, блестящую карьеру и утверждает: «Он еще вернется ко мне». Она сомневается, какую тактику избрать: мягкость или насилие? Как она поступит в тот недалекий день, когда Жильбер признается ей во всем? Самоубийство? Убийство? Не могу себе представить. Мне знакома только Доминика, одерживающая победы.

Лоранс рассматривает книги, которые Жан-Шарль отобрал для нее. (Он смеялся: «А, ты решилась? Я рад. Ты увидишь, что мы все живем в необыкновенную эпоху». Он выглядит совсем мальчишкой, когда у него очередной приступ энтузиазма.) Она перелистала книги, заглянула в конец; они утверждают то же, что Жан-Шарль и Жильбер: все уже идет гбраздо лучше, чем раньше, а потом станет еще лучше. Некоторые страны начинают неудачно: в частности, Черная Африка; беспокоит рост народонаселения в Китае и во всей Азии; однако благодаря синтезу протеинов, противозачаточным средствам, автоматизации, атомной энергии можно рассчитывать, что к 1990 году цивилизация изобилия и досуга будет создана. Земля станет единым миром, говорящим, вполне вероятно, — с помощью автоматического перевода — на универсальном языке; люди будут есть вдоволь и работать самую малость; они забудут о страданиях и болезнях. Катрин в 1990 году будет еще молода. Но ей хотелось бы узнать нечто успокоительное о том, что происходит сейчас вокруг нее.

Нужно бы раздобыть другие книги, из которых я могла бы узнать другую точку зрения. Какие? Пруст мне не поможет. И Фицджеральд не поможет. Вчера я долго стояла перед витриной большой книжной лавки. «Массы и власть», «Бандунг», «Патология предприятия», «Психоанализ женщины», «Америка и Америки», «В защиту французской военной доктрины», «Новый рабочий класс», «Новый класс рабочих», «Завоевание космоса», «Логика и структура», «Иран»… С чего начать? В лавку не зашла.

Спрашивать? Но кого? Мону? Она не любит болтать, она старается успеть сделать как можно больше в минимально короткое время. К тому же мне заранее известно все, что она скажет. Она опишет условия жизни рабочих, не соответствующие тому, какими они должны быть, тут никто не спорит, хотя благодаря надбавкам на семью почти все обзавелись стиральными машинами, телевизорами, даже автомобилями. Жилья не хватает, но положение меняется: достаточно поглядеть на новые корпуса, н'а все эти стройки, желтые и красные краны в небе Парижа. Социальными вопросами сегодня занимаются все. В сущности, проблема одна: делается ли все возможное, чтоб на земле стало больше комфорта и справедливости? Мона считает, что нет. Жан-Шарль говорит: «ВСЕ возможное не делается никогда, но сейчас делается необыкновенно много». По его мнению, такие люди, как Мона, грешат нетерпением, они похожи на Луизу, которая удивляется, что люди все еще не высадились на Луне. Вчера он сказал мне: «Конечно, иногда приходится жалеть о снижении духовного уровня, порождаемом концентрацией, автоматизацией. Но кто захочет остановить прогресс?»

Лоранс берет с журнального столика последние номера «Экспресса» и «Кандида». В целом пресса — газеты, еженедельники — подтверждает точку зрения Жан-Шарля. Теперь Лоранс раскрывает их без опаски. Нет, ничего страшного не происходит, если не считать Вьетнама, но во Франции американцев не одобряет никто. Она довольна, что сумела преодолеть дурацкий страх, осуждавший ее на невежество (в большей степени, чем отсутствие времени, время всегда можно найти). В сущности, достаточно посмотреть на вещь объективно. Трудность в том, что ребенку этого не передашь. Сейчас Катрин, кажется, спокойна. Но если она снова начнет тревожиться, у меня нет для нее никаких новых слов…

«Кризис в отношениях между Алжиром и Францией». Лоранс доходит до середины статьи, когда звонят в дверь. Два бодрых звонка: Марта. Лоранс просила ее сто раз не приходить без предупреждения. Но она во власти сверхъестественных сил; с тех пор, как ее вдохновляет небо, Марта стала необыкновенно деспотична.

— Я не помешала?

— Немного. Но раз уж ты здесь, посиди пять минут.

— Ты работаешь?

— Да.

— Ты слишком много работаешь. — Марта глядит на сестру с проницательным видом. — Или у тебя неприятности? В воскресенье ты что-то была невесела.

— Напротив.

— Ладно, ладно! Твоя сестренка хорошо тебя знает.

— Ты ошибаешься.

У Лоранс нет ни малейшего желания откровенничать с Мартой. И потом словами этого не выразишь. Если я скажу, что беспокоюсь за маму, не знаю, как отвечать Катрин, что у Жан-Шарля собачье настроение, что у меня роман, который меня тяготит, может показаться, что голова моя набита заботами, поглощающими меня полностью. В действительности, это так и не так, это в воздухе. Лоранс только об этом и думает, хотя думает о другом.