– Давай напишем всю пьесу, а им не расскажем. Пусть они тоже напишут, а потом мы им прочтем. И лучший из двух вариантов оставим, – предложил он. Но потом раздумал. Так пьеса и осталась недописанной.
Планы новых пьес, активное участие в работе Союза писателей, редактирование журнала и несогласия членов семинара между собой оттеснили нашу коллективную пьесу. Семинар распался. Но каждому из нас, тогда еще молодых драматургов, он дал довольно много.
Афиногенов учил профессиональному, честному отношению к драматургии. Терпеть не мог литературных сплетен, болтовни о драматургах, о закулисной жизни литераторов. Такие разговоры он всегда резко прерывал. Александр Николаевич иронически относился к самоучителям драматургии и, хотя собирал книги по теории драмы – Гессена, Польти, Волькенштейна и других, – никому из нас не советовал читать их более одного раза. На всех занятиях семинара он подчеркивал невозможность существования рецептов для построения пьесы, с презрением отзывался о драмоделах-ремесленниках. Он учил не полагаться на вдохновение и не ждать его, а трудиться и трудом вызывать вдохновение. Для этого у него была разработана целая система предварительных занятий над пьесой: папки с «личными делами» действующих лиц, карты взаимоотношений, похожие на карты шахматного турнира, чертежи-схемы действия пьесы.
– Вот по этим чертежам ты, оказывается, пишешь свои пьесы? – с восхищением спросил я.
– Конечно, нет, – сказал Афиногенов. – Ни по каким чертежам нельзя написать никакой пьесы. Это как бы утренняя зарядка, «творческий туалет», как говорил Станиславский, для того чтобы собраться, сосредоточиться, заставить себя думать о работе. Л потом все эти доски, чертежи и папки нужно сунуть в нижний ящик стола и больше в них не заглядывать. Главное – дать жизнь героям, пустить их по комнатам, по улицам. Тут только следи за ними, не мешая им, прислушивайся. Если они ломают тебе план пьесы – тем лучше. Значит, они живут, и им неудобно действовать в рамках придуманного тобою плана. Вообще план пьесы плох, когда он не меняется. Действующие лица неминуемо перерастают первоначальную схему. Профессор Бородин в «Страхе» был сперва задуман как законченный, закоренелый враг советской власти, ни о каком перерождении его и речи не было, это был злодей. А другой профессор, тот был передовой и тот победил Бородина. И вдруг выяснилось, что другой профессор не нужен, что этим другим становится сам Бородин. Ведь недаром же в его жизни произошли такие значительные события и не из глины же он сделан! Такой же путь пережил и Борис Волгин из «Чудака», и директор Дробный, и профессор Окаемов из «Машеньки», да и сама Машенька. Ведь вначале-то она была задумана только как фигура страдательная, как жертва неправильного воспитания.
Когда один из учеников Афиногенова написал неудачную пьесу и пришел к нему с петицией: я, мол, писал ее по всем правилам, заполнял «личные дела», рисовал схемы отношений, завел четыре ящика с «предысториями» действующих лиц, а у меня ничего по получилось! – Афиногенов рассмеялся.
– Да ведь эти же приспособления и существуют для того, чтоб по ним не писать. Они нужны для того, чтобы оних забыть, когда начинаешь писать. Все ненужное, лишнее забудется, а все живое останется. Пьесу нужно писать именно тогда, когда се пишешь… Химия тут не поможет. Вы знаете, сколько предметов упоминается на первых трех страницах «Вишневого сада»? Не знаете? А я знаю, подсчитывал. Двадцать семь! Тут и свеча у Дуняши, и книга у Лопахина, и букет, и скрипучие сапоги Епиходова, и рукомойник, и ливрея, и высокая шляпа Фирса, и узел, и зонтик, и орехи, которые ест собака Шарлотты, и шпильки Ани, и снег на вишневых деревьях… Попробуйте обойдитесь без всего этого. Будет у вас ощущение усадьбы, неповторимая атмосфера «Вишневого сада»? Значит, Чехов в тот момент, когда писал, видел дом, и комнаты, и всех действующих лиц и слышал музыку вишневого сада. А вы говорите «схемы» и «личные дела»! Жизнь нужна! Тогда каждый предмет живет. Вот как в «Егоре Булычове». Алексей Максимович упрекает меня в схематичности, в умозрительности моих пьес. Правильно упрекает! Нужно брать жизнь не для иллюстрации одной какой-либо идеи, не противопоставлять идею идее, а писать так, чтоб зритель сам находил идею в пьесе; не преподносить идею в препарированном виде на подносе.