3
Он сошел на какой-то промежуточной станции или полустанке. Степан Александрович разглядел в падающем из окон вагона свете две рубленые избы, привяз с низенькой лошаденкой, кажется монгольской породы, да плетеный ходок, по ступицу увязший не то в грязи, не то в навозе. Деревянная нога старика тоже увязла по самый пах, обтянутый даже не кожей, а дерматином. Таким дерматином обтягивали в театре мебель, называя его муляжным.
«А может, вся моя театральная жизнь была чем-то вроде муляжа? — подумалось неожиданно. — Может, истинное-то прошло мимо, может, я его где-то упустил, как упустил что-то вот сейчас на этом полустанке…»
Собственно, Заворонским он был лишь по сцене, настоящая его фамилия была Степанов. Но фамилия слишком распространенная, а в пору его театральной молодости еще оставалась мода на псевдонимы, и как можно более звучные. К тому времени, когда Степан сообразил, что ему тоже не повредит псевдоним, все звучное было уже расхватано: на сцене прочно утвердились Критские, Македонские, Милосердовы и Сердобольские, и на долю скромного паренька из тамбовской деревни, расположенной под городом Кирсановом за тихой речушкой Вороной, достался незатейливый Заворонский. Кирсановским или Кирсановым он назвать себя не рискнул, ибо и эта фамилия оказалась довольно популярной благодаря восходящей в ту пору звезде молодого поэта Семена Кирсанова.
А город Кирсанов славился каменными лабазами и торговыми рядами, едва уступавшими петербургским Гостиным дворам. Оборот кирсановских рядов, конечно, не мог сравниться со столичными, но благодаря черноземам и близости к торговым путям Тамбовщина довольно бойко торговала хлебом и тем довольствовалась.
Но после революции народ потянулся и к культуре. А тут еще вернувшиеся из Америки земляки организовали коммуну: с тракторами, с паровым отоплением и с клубом. Соседние деревни тоже не захотели уступить и, объединившись в колхозы, начали потихоньку учиться культурному хозяйствованию. Однако грамотешки в деревне явно не хватало, стали посылать в город на выучку кого посмекалистее. Судьбу каждого решали сходом.
Сходом решили и Степкину судьбу.
Рассуждали так: клуб рано или поздно строить придется, а кто лучше Степки умеет изобразить почти каждого из жителей деревни? Вот пусть этому и подучится еще маленько. Голосовали и те, кто пекся о будущем, и те, у кого Степкино лицедейство давно сидело в печенке. Пусть уж лучше просмеивает где-нибудь на стороне да не своих.
То, что земляки не сомневались в его способностях, наверное, и помогло Степану поверить в себя, преодолеть традиционную крестьянскую застенчивость и поступить в театральную студию. Это оказалось нелегко, ибо отбор был чрезвычайно строгим, тут на одном крестьянском происхождении не выедешь. Степану предложили наизусть прочитать какой-нибудь прозаический отрывок, потом басню, но ни того, ни другого он наизусть не знал, растерялся и уже готов был на все махнуть рукой, как вдруг один из экзаменаторов спросил:
— Ночуете где? На вокзале?
— А как вы догадались? — в свою очередь спросил Степан.
— Паровозным дымом от вас пахнет. И карболкой.
Степан, склонив голову к плечу, понюхал свой пиджак и удивленно согласился:
— А и верно ведь!
— Вот вы и покажите нам дежурного по станции.
И Степан показал. Да так, что у экзаменаторов от смеха даже слезы выступили.
Ему дали койку в общежитии, но спал он на ней редко, чаще просиживал ночь под дежурной лампочкой в коридоре, преодолевая незнакомую терминологию и мучительный голод. Почему-то ночью есть хотелось больше, чем днем, а денег до очередной стипендии никогда не хватало. Один раз мать прислала тридцатку, но он тут же отправил ее обратно, ибо знал, как трудно было матери скопить, оторвать от себя и еще четверых детишек, последние копейки.
Зато какой трепет он испытывал от приобщения к тайнам актерского мастерства, какое потрясение ощущал, следя с галерки за игрой знаменитых артистов, с какой гордостью впервые вошел в театр через служебный вход, когда ему доверили бессловесную роль в массовке!
Ветер времени вынес его на поверхность пролетарской культуры, и Степан самозабвенно отдался попутной волне, его сносили и бури и течения, но он упрямо барахтался в пене высокопарных словокипений, пока начал хоть что-нибудь понимать. Лишенный своей крестьянской оболочки, среди дистиллированных интеллигентов он оказался голым, как дождевой червь. Но, почувствовав, что ему холодно, он снова надел свой нагольный полушубок и полез на Олимп.