Она и сама не понимала, почему так возненавидела Владимирцева. Вот уже сколько лет вела она в театре тайную войну, но вела ее против соперниц, к мужчинам, не составлявшим ей конкуренции, относилась терпимо, а этот выскочка начал раздражать ее с самого начала своего появления в труппе. Возможно, она сразу почувствовала, что пойдет он далеко, и в ней сработала привычная зависть. А когда ему дали главную роль в новой пьесе, это чувство перешло в яростный протест, в жгучую ненависть. Этому в немалой степени способствовало отношение к Владимирцеву Глушкова, которого Генриэтта вообще не могла терпеть.
«А Семка теперь у меня на крючке, и я уж не дам ему сорваться», — мстительно думала она. Его вчерашний уход слишком напоминал поспешное бегство и был для нее оскорбительным.
После прогона, когда собрался весь состав, Степан Александрович, ко всеобщему удивлению, воздержался от каких-либо комментариев, поручив разбор Подбельскому. Семен, настороженный этим, сделал несколько весьма дельных замечаний и на том разбор закончил, не дав даже общей оценки. За него это сделал Голосовский:
— По-моему, все идет нормально. Кое-где еще сыровато, надо учесть замечания Семена Григорьевича, пошлифовать. Время еще есть. — И выжидательно посмотрел на Заворонского.
Но Степан Александрович и на этот раз ничего не сказал. Зато когда они остались втроем, спросил прямо:
— Зачем вы это сделали?
— Так ведь план… — начал было Голосовский, но Степан Александрович тут же остановил его:
— Марк Давыдович, твои заботы мне известны. Но вы-то, Семен Григорьевич, зачем это сделали?
Подбельский, потупившись, молчал. Он понимал, что, чем дольше молчит, тем больше выдает себя, ибо Заворонский о чем-то догадывается, а молчание лишь подтвердит догадку. Надо было хотя бы что-то сказать, но сказать было нечего.
— Ну, ладно, — Заворонский откинулся на спинку кресла и побарабанил пальцами по подлокотнику. — Раз уж вы эту кашу заварили, придется расхлебывать. Но кашу придется есть горячей, можно и обжечься. Однако сроки переносить не будем. Марк Давыдович, заказывайте афиши и программки. Моей фамилии не ставьте.
Оба ошарашенно смотрели на него, а он пристально следил за выражением их лиц. У Марка Давыдовича недоумение сменилось растерянностью, и он начал было:
— Но ваш авторитет… — И тут же умолк, посмотрев на Подбельского.
А у того лицо будто окаменело, но в глазах проносился целый вихрь, одно выражение стремительно сменяло другое. «Снимает с себя ответственность? — подумал было Подбельский, но, глянув на Заворонского, тут же усомнился: — Не похоже. Тогда что? Жертвует? Или просто хочет подарить мне этот спектакль, хотя весь замысел, безусловно, принадлежит ему? Впрочем, сейчас это не так уж и важно, гораздо важнее то, что он, кажется, раскусил меня, понимает, почему я так спешил выпустить спектакль. Как же мне после этого с ним работать, теперь-то уж я начисто лишился его доверия…» И отчужденно, даже как бы обиженно сказал:
— Если это жертва, то я ее не принимаю.
— Да никакая это не жертва! — Степан Александрович поморщился.
— Но ведь и сама идея постановки и замысел ваши! — воскликнул Подбельский и тут же подумал: «Кроме, конечно, текста Самочадиной. Что с ней теперь делать? Если она заупрямится… Выходит, я сам себе свинью подсунул…» И вслух повторил: — Весь замысел ваш.
— Ну и что? Я главный режиссер, художественный руководитель, я по своей служебной обязанности должен высказывать общий замысел, так же, как, скажем, главный конструктор подает общую идею, а воплощением ее занимаются разработчики. Вы провели основную работу, и я не хочу набиваться вам в соавторы.
«Вот он куда поворачивает!» — удивился Подбельский, еще не веря в искренность Степана Александровича.
А тот продолжал развивать свою мысль:
— Когда проект готов, главный конструктор рассматривает его и вносит свои коррективы. Вот этим мы и займемся… Вот вам бумага и ручка, записывайте…
И Заворонский провел настолько обстоятельный разбор спектакля, что Подбельский был поражен. Обычно все замечания режиссера подробно записываются, а тут без всяких записей Степан Александрович последовательно высказывал их по каждой мизансцене, по каждой роли, при этом отмечал не только явные накладки, а и мелкие ошибки, не только грязь, а буквально каждую пылинку. На прогоне Подбельский и сам многое подметил, но далеко не все, а главное — не с такой проницательностью и проникновением в мельчайшие детали и тончайшие нюансы каждой роли. «Все-таки он большой художник, — с уважением подумал Подбельский, — я многое потеряю, если придется уйти от него…»