В принципе все это можно было бы поправить, взяв автора за поводок и поведя его именно туда, куда нужно. Но на этом вождении прозаика не сделаешь драматургом. Степан Александрович был убежден, что драматург — это не просто писатель, а еще что-то. Что именно, он и сам представлял не совсем отчетливо, но догадывался.
А тут еще и расхождение Степана Александровича с мнением почти всей труппы. Такое случалось и раньше, но на этот раз столь разительное расхождение было принципиальным, а не по мелочам.
Теперь-то Степан Александрович понимал, что совершил ошибку: показал актерам пьесу Половникова до того, как сам перевел литературный материал ее на язык сценического действия. Сначала ему надо было бы написать режиссерский план, чтобы продумать и наметить принципы организации спектакля, его скелета и конкретного поведения героев в предлагаемых обстоятельствах. Так он поступал всегда, но тут поторопился. Очевидно, потому, что слишком уж увлекся идеей постановки именно такой пьесы, а еще и потому, что надеялся открыть ею новый сезон.
«Хорошо еще, что Половников после первого провала не очень огорчился и не плюнул на все, а ведь мог бы! Но то ли самолюбие заело, то ли любопытство, однако взялся дорабатывать». И даже терпеливо выслушал рассказ Заворонского о том, как рождается замысел:
— Вы картину Сурикова «Боярыня Морозова» помните? Так вот замысел ее родился у художника в тот момент, когда он увидел на белом снегу черную ворону. А потом он долго искал лица, типы, натуру, писал эскизы. И однажды даже украл дугу и под крики и улюлюканье извозчиков бежал по Сенной площади, прижимая к себе как величайшую драгоценность обыкновенную дугу, чтобы списать с нее недостающую в картине деталь…
Похоже, Половникову эта история была известна, но слушал он терпеливо и даже кивал согласно.
Сначала Степан Александрович решил ставить спектакль сам, не доверяя его Семену Подбельскому. Как показалось ему, Подбельский не унюхал существа замысла. И если бы Заворонский был просто очередным режиссером, он скорее всего поставил бы спектакль в каком-нибудь другом столичном театре, не сомневаясь, что, кроме одного-двух, в остальных его приняли бы с радостью. И никто за это не осудил бы его, тем более что в практику уже довольно широко внедрилась мода приглашать со стороны не только режиссеров на одну постановку, а даже актеров на роль. Быть может, в этом тоже был свой смысл, по крайней мере, оставалась неуязвимой чисто этическая сторона профессии.
А он был главным режиссером одного из ведущих театров страны, работа на стороне неизбежно вызвала бы нежелательную реакцию, особенно в случае успеха. Вот если бы он провалился, тогда другое дело: позлорадствовав, труппа снова приняла бы его, уже сочувствуя, может быть, даже жалея.
Но проваливаться он не хотел и постарался отбросить мысль о постановке этой пьесы. Но отбросил не насовсем, а лишь отложил до лучших времен, надеясь, что когда-нибудь его поймут: ведь и в его труппе есть актеры, которые давно тоскуют по пьесе серьезной, люди, по-настоящему мыслящие, ищущие, с неиспользованным творческим потенциалом, не боящиеся риска. Он верил в них.
И не ошибся.
К его немалому удивлению, первым снова заговорил о пьесе Федор Севастьянович Глушков — гордость и слава театра, народный артист, лауреат, великолепнейший актер, но уже совсем одряхлевший, выходивший лишь в эпизодических ролях царей, фараонов, министров и прочих высокопоставленных лиц, которым на сцене можно было только сидеть. Он давно просился на пенсию, уже добился места в Доме ветеранов сцены, но Степан Александрович не хотел его отпускать. Федор Севастьянович нужен был не столько на сцене, сколько за ней, нужен был для поддержания традиций и нравственной атмосферы в театре, нужен был не как экспонат, а как живое воплощение исключительной добросовестности, трудолюбия и преданности делу, как плотина, ограждающая от всяческого небрежения, легковесности и халтуры.
Как обычно, после спектакля Степан Александрович подвез Глушкова до дому. Федор Севастьянович жил недалеко от театра, но у него была одышка и отекали ноги.
Хотя дорога была короткой, обычно они все же успевали переброситься несколькими фразами. Сегодня Федор Севастьянович молчал, видимо, очень устал. А Степан Александрович просто был не в настроении.
Испортил он его сам.
Перед началом спектакля, проходя за кулисами через женский коридор, он услышал, как молодая гримерша говорила «принцессе» — тоже молодой актрисе: