– Пятнадцать… – произнес Эндербай. – И у нее нет родителей?
Доминус широко развел руками.
– Насколько она сама помнит, в ее жизни были только приюты. Она была маленькой дикаркой, которую переводили из одного заведения в другое, когда она становилась неуправляемой. В то время, как я встретил ее…
– Где?
– В Кентукки. Я проповедовал там, но мои прихожане были слишком бедны, чтобы обеспечить мое существование, и я нашел работу – раздавать рекламные буклеты в вестибюле магазина. Что это, как не трагедия, – заниматься таким делом, имея более высокое призвание? Но все же я толковал людям об их душе, раздавая эти буклеты, вот в этой толпе и оказалась Лили. Такая маленькая, испуганная – она была готова броситься наутек из-за одного грубого взгляда. На ней были потертые голубые джинсы, ковбойка, и ее волосы торчали в разные стороны. Когда я собрался пойти перекусить, она взяла меня за руку, сказала, что хочет есть, но что ей некуда пойти. Заявила, что ей двадцать один год, что она слышала мою проповедь, что она хотела бы научиться этому, чтобы проповедовать вместе со мной. Когда я закрывал глаза, ее голос казался куда более зрелым, чем ее вид, она говорила так трогательно, и, разумеется, она восхищалась мной… Ах, я не помешал вам?
Вошла сиделка, неся поднос с едой.
– Я поставлю это здесь, – сказала она чопорно. Она никак не могла привыкнуть к присутствию Доминуса и была рада, лишь когда ей позволяли суетиться, оставляя пациента с нею на несколько часов. Нагнувшись, она успела утереть Эндербаю рот, прежде чем Доминус мог остановить ее, и побрела прочь.
Впервые с тех пор, как он вернулся домой, Эндербай не набросился на еду, как жадный мальчишка. Глаза его были прикованы к Доминусу.
– Ей не было еще двадцати одного?
– Увы, нет. Ей и четырнадцати-то еще не исполнилось. Но она зарыдала так ужасно, когда я велел ей возвращаться назад в приют, что я решил, что позабочусь о ней лучше, чем они, – кем бы они ни были, – так что, когда до меня дошли слухи о свободной кафедре проповедника в Нью-Джерси, она отправилась туда со мной. Знаю, знаю, – поспешно прибавил он, хотя Эндербай не перебивал его, – так нельзя, забирать ребенка в другой штат, но ведь кроме меня никому этот ребенок не был нужен, а я хорошо заботился о ней. Она была так благодарна, так душевна, что я и впрямь почувствовал себя добрым христианином, хотя я так же слаб, как и все другие. Она держалась особняком, ходила в школу, как послушная девочка, звала меня папой, стирала и готовила и никогда не была…
– Наложницей, – закончил Эндербай, и здоровый глаз его насмешливо блеснул. – Любовницей. Женой.
Доминус подскочил, как ужаленный:
– Она никогда не была ни в малейшей опасности – из-за меня или кого-то другого. Она вверила себя моему попечению. Воистину, это было мое призвание – защитить ее. Не может быть искупления там, где нет греха, Квентин. Вы что, сомневаетесь, что она девушка?
Эндербай пожал плечами.
– Не могу сказать. Никогда не мог. Пару раз меня здорово проводили на этом, когда я был еще юнцом, – он разразился смехом, почти повизгивая. – Сам дурил девчонку, когда мне было четырнадцать… а то как бы я узнал все это. Девственницы. Попробуй узнай.
– Она же ребенок, – внушительно произнес Доминус. – А я проповедник.
– Просто должно вспыхнуть, – вновь хихикнул Эндербай.
Поднявшись во весь рост над кроватью, Доминус отвернулся:
– Я уйду, а вы тут обедайте. Может, позже, когда вы будете говорить о Лили и обо мне без подобных намеков, мы сможем…
– Подожди! Да Господи Боже, подожди же! – голос Эндербая почти срывался на крик. – Да я и не думал ничего такого. Просто пошутил… глупо пошутил… ты же не уйдешь только потому, что я… Руди, не уходи! Не оставляй меня!
Доминус обернулся:
– Я не знаю более неумных шуток!
– Конечно! Прости меня! Больше это не повторится! Послушай, Руди, сядь, давай пообедаем вместе. Боже мой, ты же знаешь, что я не могу быть один, я не могу вынести этого…
– У вас есть сиделка.
– Это совсем другое! Я хочу, чтобы ты! Всегда любил проповедников, всегда питал к ним слабость. Не согрешишь – не покаешься. Руди, я же полагаюсь на тебя!
Очень медленно Доминус снова сел. Медленно он взял одну из сложенных салфеток и повязал Эндербаю вокруг шеи. Глубоко вздохнув, Эндербай взялся за вилку. Рука его дрожала.
Ели молча. То и дело Доминус останавливался, чтобы отереть лицо Эндербаю, смахнуть с него крошки, убрать то, что пролилось, а Эндербай лишь издавал какие-то нечленораздельные звуки, когда ему хотелось чего-нибудь, но они не проронили ни слова, пока тарелки их не опустели.