— Большевизм обречен,— наконец голосом, не требующим возражений, изрек он и забарабанил пальцами по столу.
По этой дрожи тонких холеных рук она поняла, что он нервничает, стало быть, не очень уверен в победе немецкого рейха. Он, казалось, уловил ее тайные мысли и снова спросил:
— Вы сочувствуете нам, Анастасия?
— Да, сочувствую,— ответила она, вложив в эту фразу совсем не то, что предполагал он. Немецкие войска терпели одно поражение за другим, можно было и «посочувствовать» таким господам, как Брунс.
Потом она начала излагать свою просьбу. Ей трудно было подобрать нужные слова, но она объяснила, как могла. Брунс сразу помрачнел, вытянулся в кресле, нахмурился — не предполагал, что такая хорошенькая женщина, прекрасно разговаривающая на немецком языке, и вдруг попросит свидания с какой-то кузиной, попавшей в тюрьму. Официально, с легким раздражением он наконец ответил:
— Хорошо. Завтра заходите в двенадцать ноль-ноль. Я выясню все,— и записал: «Надежда Поликарпова».— А где вы остановились? Где живете?
— В ее доме, в доме Поликарповой, он совершенно пустой...
Брунс заулыбался, глаза его заблестели плутоватой живостью, и он снова заговорил:
— Такая красавица — и одна. Не боитесь?
— Нет. Бояться мне некого. Я ведь никому ничего плохого не сделала.
— Ну, хорошо, хорошо. Приходите завтра.
На другой день разрешение на свидание с Надеждой она получила. Сестра сидела не в центральной тюрьме, а в бараке, на окраине города. Пропуск был за подписью Брунса, и ее сразу же пропустили во двор, затем она прошла в комнату, где сидел пожилой тюремщик с автоматом в руках. Он проверил опять ее пропуск и проводил в соседнее помещение, указал на скамейку, и она села. В комнате было мрачно и пустынно — голые стены, грубый стол и возле стола две скамейки. На табуретке сидел полицейский, цепко смотрел на Настю, и ей стало немножко жутко. Да и удастся ли поговорить с Надеждой откровенно, без утайки? Волнение нарастало, и она не могла подавить в себе это волнение, сидела и ждала.
И вдруг в дверях появилась Надя в сопровождении конвоира. Переступив порог, она замерла от неожиданности, слегка вскрикнула и чуть не упала. Тюремщик подхватил ее под руки и усадил на скамейку. Теперь они сидели друг против друга, словно немые — не могли говорить. Говорили только глаза. Надежда смотрела на сестру с удивлением, будто бы спрашивала: «Как ты появилась тут, Настя? Не ждала тебя, совсем не ждала. Нежданно-негаданно в гости прикатила, а хозяйка, как видишь, принимает тебя не в доме своем...» Надя смотрела на сестру, и слезы заполняли ее глаза.
— Не плачь, Наденька! Не плачь... — начала утешать Настя сестру, но и сама чуть не заплакала. — Может, выпустят. Потерпи немного. Может, все обойдется…
Надя перестала плакать. Смотрела на сестру печально, и было видно, что она не верила в ее слова, не верила в избавление. Немного помолчав, сказала:
— Настя ты, Настя! Редко кто выходит на волю из этих стен. Живым, невредимым. Или погибнешь здесь, или отправят куда. На каторгу. Другого пути нет...
— Помогу тебе, Надя. Помогу, вот посмотришь, вырву из неволи.
— Как? Каким путем?
— Поможет один человек. Буду просить его. Поможет.
— Ой, не верю, Настенька! Не верится мне. А кто? Скажи — кто?
Настя подалась всем телом к сестре, прошептала:
— Брунс. Я была у него. — Сказала и сама испугалась этих слов. Страшным было это имя, для Наденьки страшным. Спохватилась Настя, но было уже поздно. Наденька побледнела, испугалась, с подозрением смотрела на сестру. Потом спросила:
— Ужели Брунс? Не может этого быть! Ты с ними, Настя?
Настя хотела сказать, что нет, нет, что она не с ними, и не могла этого сказать: рядом сидел тюремщик и все мог услышать — и тогда она пропала.
— Помогу, Наденька,— только и могла она еще ей сказать.
Надя смотрела на нее сурово, осуждающе смотрела. И это Настя поняла и не могла уже исправить своей оплошности.
— Не надо мне твоей помощи,— сказала Надя.— Не надо!
— Ты успокойся. Все будет хорошо. Вот прими передачу. Принесла тебе хлеба и картошки. Больше ничего не могла. — Она протянула узелок: — Возьми, голодная небось...
— Не надо мне твоей подачки. Поняла я все! Поняла!— И Надя отбросила узелок. Он развязался. Хлеб упал на стол, картофелины покатились, догоняя друг друга.
Наденька порывисто поднялась. Настя увидела, как гневно засверкали у нее глаза. Надя круто повернулась и в сопровождении часового исчезла в проеме двери.
Настя не могла подняться, словно приковали ее к сиденью. Она хотела крикнуть сестре вдогонку: «Наденька, я своя! Я не с ними! Поверь мне, Наденька!» Но Наденька исчезла, а Настя сидела и молчала, убитая горем, раздавленная, почти парализованная. Что она могла поделать? Что сказать? Только молчать и страшное горе унести с собой. Лучше бы сама умерла вот тут, на этом месте, лучше бы сгинула навсегда.