«Призналась»,— подумал Федор. Он готов был уже простить ее, но что-то мешало сказать последнее решительное слово: то ли опять ревность зашевелилась, то ли обида, но волнение исчезло, он успокоился.
— Ладно, прощаю,— сказал он и сам не знал, за что он ее прощает.
Она встрепенулась, подняла голову, перестала плакать. Подалась к нему, уткнулась головой в колени мужа и снова заплакала.
— Хватит плакать, хватит,— приказал он и отстранил ее от себя. — Что было —
быльем поросло. Не будем вспоминать прошлое. Не будем...
Она глядела ему в глаза, и неизъяснимое чувство жалости охватило ее, охватило так сильно и так остро, что она не знала, куда себя деть. То ли жалела себя, то ли его жалела — в этом она сейчас не могла разобраться, но свою тайну все еще не могла перед ним открыть. Не могла...
— Я прощаю тебя, Настя, за все прошлое. И не хочу о нем знать, не хочу вспоминать. Но чтоб он сюда, этот ухажер-то, не показывался.
«Да что он, никак с ума спятил,— подумала она. — Ухажером каким-то попрекает».
Поднялась, подошла к окну, откинула занавеску и увидела, что на улице уже светает. Повернулась к Федору, сказала:
— Я пойду...
— Куда?
— Мне надо. На острове утки.
— Какие утки?
— Колхозные. Замерзли они там у меня. В амбарушку их загоню, в зимовник.
И, быстро одевшись, вышла на улицу.
Глава двадцать четвертая
За деревней поля сверкали белизной: только что выпал снег. Мороз начал сдавать. Было тихо. Свежий воздух кружил голову, и Настя, не чувствуя своих ног, быстро подошла к озеру.
Она шла, и сильное, неуемное волнение все более и более охватывало ее. Она словно бы приближалась к роковой черте и, чувствуя шаткость своего положения, готова была утопиться в этом озере. «Господи! Федя! Живой... Что я наделала, Федя?!»
А вот и озеро, белое-белое. Берега еле различались, и Настя остановилась, не зная, что делать дальше. Еще вчера на озере был тонкий сверкающий ледок. Она была тут вечером. Стояло низко солнце, красновато-желтое и большое. Скользящие лучи, словно стрелы, играли на агатовой поверхности тонкого льда.
Озеро покрывал снежок. Белый, пушистый. И запах от него тонкий и резкий, свежий запах первого предзимья. Вот слева — пожухлые камыши, ивняковое ожерелье, припорошенное снегом. До острова метров сто, не больше. Там утки. Настя стояла в нерешительности. Затем пошла. Лед, потрескивая, прогибался, но не проламывался. Она прошла больше половины пути и, поскользнувшись, упала. И вдруг лед затрещал, а когда начала подниматься, из трещин упругими фонтанчиками проступила вода, расползаясь пятнами по рыхлой поверхности снега.
«Провалилась... Господи, провалилась! Зачем пошла? Ведь знала, что лед тонок, ненадежен». Вода обожгла, но, к счастью, было неглубоко. Она поднялась и, разламывая лед, пошла к острову, точно к своему спасению. Шла медленно, оставляя за собой полынью.
Но где же утки? Что с ними? Разгребая стылыми руками звенящие тростинки, звала:
— Уть, уть!..
Выйдя на полянку, остановилась: на снегу, подобрав под себя лапки и спрятав клюв под перья, безмолвно сидели утки, припорошенные снежком. Они даже не шелохнулись на зов хозяйки. Только глаза, будто изумрудные бусинки, напоминали о том, что птицы живы. Настя ударила в ладошки — и стая ожила, затрепыхала крыльями.
— Домой, домой! — крикнула она и погнала уток к полынье.
Птицы, кремовато-белые и серые, с красными широкими лапками, испуганно покрякивая, словно недовольные, что их вспугнули, стряхивая с крыльев снежинки, вразвалку заковыляли к полынье. А селезень Акимка, любимец Насти,— настоящий красавец: шея и грудь с зеленоватым отливом, черные, словно у ворона, крылья, осанистая походка — остановился, поглядел на хозяйку.
— Узнал, Акимка?
В ответ Акимка крякнул.
Подойдя обратно к берегу, Настя почувствовала, что все ее тело пронизывает щемящий холод. Одежда заледенела и при движении шуршала, точно из жести.
Она зашла в воду, наблюдая, как утки устремились за ней. Шла медленно, одежда сковывала движения. Голыми руками хваталась за окрайки тонкого льда, лед обламывался, а пальцы ломило от ледяной воды. И вдруг почувствовала резкую боль в животе. Что-то живое и властное проснулось в ней — и всю пронзило током. Утки дружной стайкой заковыляли в горку, а она села на снег и глухим голосом застонала. Только теперь она поняла, что приближается неизбежное, то, о чем думала с затаенной тревогой многие дни и ночи.
Она присела на бревнышко и не могла подняться. И вдруг увидела Федора. Он бежал к берегу. «Ну вот и конец,— подумала,— дело идет к развязке. Теперь узнает, что беременна, что изменила ему». Стало так страшно, что даже не почувствовала холода, не чувствовала, что замерзает.