Зима прошла благополучно, а к весне свекровь начала жаловаться на то, что ей нерадостно, хочется встряхнуться.
Что было делать? В конце апреля мы с Юрой организовали празднование 25-летнего юбилея нашей свадьбы. Были только свои, но мы хорошо погуляли, поплясали. Свекровь произнесла тост:
— Хочу выпить за своего сына, что он такую женщину возле себя удержал. А ты, Люба, прости меня за все. Много я зла тебе сделала — при всех прошу прощения.
— Да какое зло?! — воскликнула я. — Лозинку же в руки не брали, а остальное не в счет.
Шли майские праздники, мы повезли свекровь в село, на природу, на молодые травы. Она, вроде, и радовалась, но что–то мешало ей чувствовать легкость.
— Давайте я устрою вас в отделение неврозов, — предложила я, — там вы и подлечитесь, и отдохнете.
— Это на Игрени?
— Да, в Одинковке.
— Ты хочешь засунуть меня в дурдом? — насторожилась она.
— Какой дурдом? Это бывший обкомовский санаторий.
— Нет, в другую больницу вези, а туда не поеду.
И мы госпитализировали ее в специализированное кардиологическое отделение, где она лечилась почти до конца мая. А я в это время сама легла туда, куда она не захотела.
Да, в очередной раз я побежала в отделение неврозов промывать сосуды и подпитывать свой мозг витаминами. В этом тихом мирке времена сохранялись почти социалистические, и уже одно это если не лечило, то хотя бы давало отдых. Мне выделили отдельную палату, что окном и балконом выходила в сторону Днепра.
В ближайшие выходные ко мне приехал Юра и привез свекровь — показать, в каком «дурдоме» я лечусь, чтобы она переменила о нем мнение. Свекровь вошла ко мне бочком, с тревогой оглядываясь на дверь, кажется, она и меня заподозрила в неадекватности, ибо странно косилась и молчала. Потом осмотрелась и переменилась в лице:
— Вот здесь ты меня хотела лечить?
— Да. А что, не нравится?
— Что ты! Как же не нравится? В коридоре панели из натурального дерева, двери вот тоже, — она подошла к двери, потом шагнула к балкону, провела пальцем по его оконной раме, — и окна… Все из живого дерева. А можно два раза в год лежать в больнице?
— Да хоть три, были бы наши деньги!
— Тогда я согласна.
— Да? — засмеялась я. — Наконец–то.
— Пролечись тут сначала ты, а потом я. Можно так?
— Конечно, можно.
Солнечный луч проник в комнату, полоснул меня ярким теплым светом и спустя недолгое время исчез так же внезапно, как и появился. Я вышла на балкон, откуда могла наблюдать сочные краски заката, разливающиеся не только по небу, но и по неподвижной глади Днепра. На мир людей начали опускаться сумерки. В такие моменты я не способна была жить в нем, ибо мои мысли уносились куда–то ввысь, словно пытались угнаться за уходящим светом, ухватиться за него, чтобы не погружаться во тьму. Да и сосредоточены они были на неземных проблемах. Обозревая сверху суету и ограниченность земли, думалось о вечном и беспредельном: что было до нас, что будет после нас, как долго это длится и далеко ли простирается. Тот простор, откуда на меня исходило тепло солнца или сияние звезд, завораживал, и я впадала в состояние неизъяснимой тоски. Мне все казалось родным, я за все была в ответе и все беды и даже радости в эти часы болели во мне странной болью — болью существования, болью причастности вот к этому, чему названия нет.
В этом сказывалась не только моя романтика в отношении мироздания, берущая начало из читанной в детстве фантастики, в большей степени — земные тяготы. Возможно, поэтому Хохолева Анна Алексеевна, моя лечащий врач, уже на протяжении месяца терпеливо снимала с меня накопившиеся стрессы. Она так очистила мои нервы, фактически оголив их, так разрелаксировала систему восприятия, что я способна была плакать над цветущим жасмином от счастья видеть его и от переполнявшего меня восторга его красотой. Я готова была горевать тихо и отрешенно, оттого что закат, отрезая свет от темноты, ежедневно напоминает о будущем. Мол, однажды он пройдет через меня и отрежет меня от временного — по меркам вечности, мгновенного — пребывания в этой чудесной яви, оттолкнет в холодную вечность без имени и лика.
Смиряться с тем, что это надо воспринимать с кротостью, с тупой покорностью, как нечто неизбежное и естественное, мне было невыносимо. Я всеми ипостасями не по своей воле пришла сюда откуда–то, значит, в моем рождении есть сакральный смысл. Так куда я должна уйти после заката? Почему никто не попытается вникнуть в это и пресечь злой произвол, вынесший мне смертный приговор? «Никуда» и «Ничто» — это поэтические образы. Но ведь каждый нормальный человек понимает, что поэтический образ явления и его суть — это разные вещи. Люди уходят в Никуда, которое может быть либо славой, либо безвестностью. И все же это не ответ на мои вопросы. Люди превращаются в Ничто, которое своей материальной частью становится пищей Земли, а незримой — … кому пищей? Какое Нечто ждет нашей смерти?