Солдаты несколько минут смотрели, как по дороге, всё уменьшаясь, удаляется маленькая чёткая на снегу фигурка лыжника. Наконец она пропала, будто растворилась в чёрной полосе леса.
Первой его мыслью, едва он оказался за поворотом, было: «Может быть, вернуться?»
Он подумал так потому, что то безрассудно-восторженное чувство, которое владело им несколько минут назад, улеглось, и на смену пришёл трезвый расчёт.
Перед ним был незнакомый путь в тридцать километров, затем обратный конец. Капитан приказал догнать роту на марше.
Завтра к вечеру они будут около Каменной горы. Девяносто километров ему предстояло пройти до завтрашнего вечера. В его распоряжении тридцать часов. Реально представив себе трудности, ожидавшие его, он испугался. Силы его были уже порядком измотаны, нога болела, хотя и несколько меньше, чем утром.
Он думал не о себе, а о приказе.
Ему было радостно и страшно сознавать, что от него одного теперь зависит выполнение задания.
Сумеет ли он выполнить приказ так быстро, как требовал капитан? Вероятно, Ильин или Лумпиев справились бы с . задачей... Но, представив себе на секунду позор возвращения, он почувствовал, что не вернулся бы ни за что.
Итак, он был один, и ему не на кого было надеяться— только на себя.
Из тёмного леса, сливавшегося в десятке шагов от дороги в сплошную чёрную стену, ползли густые зимние сумерки. Мела позёмка, мелкой пылью припорашивая лыжню.
«Только бы метель не началась»,— подумал Таланцев, ускоряя шаги.
В пятом часу он миновал развилку и свернул вправо.
До сих пор он шёл по дороге, которой они всего несколько часов назад двигались взводом, и узнавал места: вот здесь он встретил Филиппенко, здесь упал, съезжая с холма. Дальше предстояло идти незнакомым путём до деревни с трудным финским названием, которое он, чтобы не забыть, записал на клочке бумаги.
Лыжня была широкая, хорошо укатанная. «В час по семь километров — через четыре часа мы будем на месте». Он думал о себе — «мы»,— так он чувствовал себя менее одиноким, ближе к товарищам, которые с миномётами за плечами идут навстречу крепчавшему ветру.
Уже наступила чёрная, беззвёздная ночь. Лес глухо гудел, как море в непогоду.
Когда-то отец возил Володю в Крым, и там, на покрытом галькой берегу, они слушали голос моря. Из Крыма они привезли раковину. Поднося её к уху, Володя снова слышал море и представлял себе его ласково-голубым, отливаюшим солнцем в ясную погоду и пёстрым—синим, зелёным, чёрным, исчерченным белыми барашками — в ненастье.
Отец... Он запомнился ему таким, каким был изображён на старой фотографии, совсем молодым рабочим парнем в кожанке, с выбившимся из-под картуза русым чубом, с озорным, весёлым прищуром глаз — типичный комсомолец середины двадцатых годов.
Жизнь отца казалась Володе легендой. В ней было всё: и строительство Днепрогэса, и Магнитка, и шрам повыше виска от кулацкой пули; жизнь, которую он делил между бурным собранием, токарным станком и учебником по сопромату. В легенде не говорилось о том, как спали, как ели, как отдыхали — это было сплошное горение, напор, порыв, где не было частных жизней и частных дел — всё тонуло в зареве мировой революции... Перед войной он работал секретарём райкома — весёлый, плечистый человек, азартно учивший семилетнего сына резать свистульки и мечтать о коммунистической революции на всей планете...
Голубым июльским утром Володя с матерью проводили его до военкомата. С фронта он писал: «Вагнер любил медь в оркестре. На моём месте он был бы доволен: грому много». А осенью, утром, когда Володя собирался в школу, в комнату вошла мать, выбегавшая открыть почтальону. Лицо её было белым, как известь, в руке она держала бумажку: «В боях за Родину...»
Да, жизнь отца была, как звонкая песня.
Кто виноват, что у Володи она сложилась по-иному?
Их студенческая компания стремилась обособиться от институтской жизни и окружающей жизни вообще. У них была своя мораль, свои взгляды, свои привычки. Здесь предписывалось иронически-насмешливое отношение ко всему; здесь разрешалось говорить всерьёз разве лишь о спорте; считалось шиком сдать экзамен, не зная «ни в зуб» предмета; здесь ходили в рестораны, устраивали попойки, играли в карты. Стилем считалось носить широкие пиджаки и узкие брюки, а девушкам — облегающие свитеры ярких расцветок и юбки с разрезом спереди. Они не думали о будущем, не мечтали о труде, не горели жаждой подвига. Они коллекционировали наклейки с винных бутылок и вечно пребывали в поисках денег. Вся их, компания всё время кому-то в чём-то подражала, в них не было ничего своего, естественного, но многие из них были всё-таки на самом деле лучше, чем хотели казаться.