Его исключили из комсомола и из института за скандальную историю с девушкой...
Мать он жалел, но стал презирать с тех пор, как она вышла замуж — за плотного, грузного работника какого-то треста. В отчиме он ненавидел всё, начиная с двойного подбородка и кончая низким баритоном, когда он по утрам говорил, старательно прикрывая лысину реденьким волосом:
— Маша, у меня сегодня заседание, к ужину не жди.
Как раз, когда Володю исключили из института, отчима сняли с ответственного поста и вскоре предложили ехать в МТС.
Отчим в МТС не поехал, а предпочёл положить партийный билет на тот самый райкомовский стол, за которым сидел когда-то Володин отец, и устроился директором привокзального ресторана.
«Разве отец мог бы так поступить?» — думал Володя со смешанным чувством злорадства и гордости. Сознавая себя скверным и мелким человеком, Володя, тем не менее, дорожил памятью об отце теперь больше, чем когда-либо раньше. . .
Однажды отчим закатил ему сцену:
— Ты висишь на моей шее! Тебя зря воспитывало государство!
Володя рассмеялся ему в лицо: такая дрянь может говорить о государстве.
— Вон из моего дома! — завопил отчим. Его глаза налились кровью.
Володя никуда не ушёл.
Денег у него теперь не было, со старыми друзьями встречался редко: поддерживать их компанию стало не по карману.
Он целые дни валялся на диване, перечитывая «стариков»: Толстого, Гончарова, Щедрина. Читал, чтобы не думать. А думы лезли в голову — упорные и ехидные:
«Ты помнишь своего отца? Это был человек. А ты?..»
«Что—я?» — криво усмехался Володя.
Газеты настойчиво говорили о сражении за целину, о стройках на Волге, но удобнее было не читать об этом, забыть,— иначе становилось физически больно чувствовать себя таким оторванным и ненужным.
— Что будешь делать? — спрашивала мать.
— Не знаю...
За стенами бурлила жизнь, а он сидел в своей комнатёнке, обитой коврами, один со своей тоской.
Иногда он вдруг ощущал себя молодым («Чёрт возьми, мне двадцать один год»), сильным, бежал на стадион, в спортсекцию — ведь он был хорошим спортсменом — и вот всё тело живёт, дышит, играет каждой жилкой!
Но, вернувшись домой, снова окунался в затхлую, душную атмосферу.
Так прошёл год.
Постепенно он пришёл к выводу, что должен уехать. На Урал, в Казахстан, в Каховку — всё равно, куда и кем. В это время его призвали в армию...
Начиналась метель. Пошёл снег. Ветер, изменив направление, слепил снегом глаза, толкал в грудь, завывал в вершинах деревьев. Сплошной мрак обступал со всех сторон. Прошло три часа с тех пор, как он вышел в путь, а ему казалось, что он идёт очень долго. Кое-как удалось зажечь спичку, взглянуть на часы. Нет, не стоят, секундная стрелка двигается. Значит, в самом деле, прошло совсем мало времени! Из-за лютого ветра движение замедлялось, позади было самое большее пятнадцать километров. Оставалось ещё пятнадцать!
То ли от размеренного хода, то ли валенки разносились, но Таланцев почти не чувствовал боли в ноге. Вероятней всего, утомление глушило боль.
Он шёл ссутулившись, пригнув голову к груди, чтобы хоть немного защитить лицо от ветра и уменьшить сопротивление. Казалось — не шёл, а плыл в снежном вихре.
Лыжню Таланцев потерял давно. Иногда натыкался на дерево: значит, свернул с дороги в лес. Наугад поворачивал, двигался дальше. Мелькнула мысль: остановиться, войти в лес и там переждать пургу. Нет, пусть медленно, но он всё-таки продвигается вперёд, а так потратит время впустую. Кто знает, когда окончится эта пурга?
Регулярно, через каждые полчаса, Таланцев давал себе маленькую передышку и клал в рот кусочек сахару: в какой-то мере это восстанавливало силы.
Однажды в вое ветра ему почудились другие звуки. Прислушался—нет, просто воет ветер. Но когда ветер на минуту стих, он отчётливо уловил протяжный вой, похожий на рыдание. Таланцев никогда не слышал воя волков, но понял, что это волки. Он был горожанин, видел волков в зоопарке, с детства запомнился смешной и глупый зверюга из сказки о Красной Шапочке. То, что казалось прежде книжной романтикой, ожило, обступило со всех сторон: один, и лес, и вьюга, и волки.
Остановившись на третий «перекур», как он называл свой краткий отдых, Таланцев в первый раз подумал, что, пожалуй, не дойдёт.
В мыслях его не было отчаяния или страха: он так устал, что всё стало ему безразличным. Раньше Таланцев никогда не думал о смерти, а сейчас подумал — просто, как о вероятном и закономерном. Но сейчас «умереть» для него значило «не дойти», то есть не выполнить приказа, не сделать чего-то такого, что было важно не для него лично, а для всех, и тем самым лично для него.