Выбрать главу

Брат передал настоятелю, как дело было. Отец-настоятель, может быть, узрел в этом молчании признак своей воли, велел послушнику в следующее воскресенье повторить ему решение собора.

Принеся пищу на будущую неделю, послушник повторил предложение. На этот раз о. Серафим благословил брата и вместе с ним пришел в монастырь. Это было 8 мая 1810 года, после 15-летнего пребывания о. Серафима в дальней пустыньке, на 51-м году его жизни.

Вступив в монастырские врата, после 15-ти летнего пребывания в пустыне, о. Серафим, не заходя в свою келью, отправился прямо в больницу. Это было днем, до наступления всенощной. Когда ударили в колокол, преподобный явился на всенощное бдение в храм Успения Богородицы. Весть об этом быстро распространилась среди братии: удивились, но и обрадовались они, что батюшка решился опять жить среди них.

Но удивление их возросло еще более, когда произошли следующие обстоятельства: на другой день преподобный Серафим пришел, по обычаю, в больничную церковь к ранней литургии и причастился Святых Христовых Таин, а оттуда направился к отцу игумену Нифонту, и получил от него благословение жить в затворе в своей монастырской келье. После этого пошел он в свою прежнюю келью и затворился в ней.

Жизнь его и внутренне и внешне проходила приблизительно так же, как и в пустыньке. Разница заключалась лишь в том, что он уже никого решительно не принимал, ни с кем не говорил. Кроме того, он не мог уже по-прежнему заниматься здесь и физическим трудом, уделял этому лишь малое время. И потому весь и всецело отдался только молитве, богомыслию, чтению слова Божия и святых отцов, освободившись от всяких иных забот и попечений.

Келья его была узкая, тесная, два маленьких окна ее выходили на овраг. Постелью служил мешок с песком и камнями, обрубок пня заменял сиденье. Кучка дров лежала перед печкой, которая никогда не топилась. Для себя отец Серафим не употреблял огня, и только перед иконой Божией Матери «Умиление», которую он называл «Всех радостей Радость», горела неугасимая лампада.

Питьем его была одна вода, а в пищу он употреблял только толокно да кислую капусту. Все это доставлял ему живший рядом с ним по келье монах, о. Павел. Затворник, чтобы никто не видал его, накрывал себя большим полотном; и, взявши блюдо, стоя на коленях, как бы принимая пищу из рук Божиих, уносил ее в келью. Там, подкрепивши себя пищею, посуду ставил на прежнее место, опять скрывая лицо себе под полотном. Случалось так, что старец и вовсе не являлся брату; и носивший пищу опять уносил все, что было предложено: старец оставлял себя без вкушения пищи.

Одеждой преподобному служил неизменно один и тот же белый холщовый балахон и черная крашеная шапочка. На груди его висело медное Распятие, благословение матери; а на плечах, под балахоном, он носил для умерщвления плоти, поддерживаемый веревками, большой пятивершковый железный крест. Вериг и власяницы он никогда не носил, и говорил впоследствии вопрошавшим его о пользе ношения вериг: «Кто нас оскорбит словом или делом, и если мы переносим обиды по-евангельски — вот и вериги наши, вот и власяница».

Нес преподобный и другие подвиги. Как и в пустыньке, о. Серафим совершал все ежедневные службы, кроме литургии, и выполнял свое келейное правило. В остальное время он предавался подвигу умной молитвы, творя попеременно то молитву Иисусову, то Богородичную.

Занятие словом Божиим во время затвора, естественно, было увеличено, так как труд нести было невозможно и, следовательно, оставалось свободное от молитв время. Как рассказывал он впоследствии: «Вот я, убогий Серафим, прохожу Евангелие ежедневно: в понедельник читаю от Матфея от начала до конца, во вторник — от Марка, в среду — от Луки, в четверг — от Иоанна, в последние же дни разделяю Деяния и Послания Апостольские, и ни одного дня не пропускаю, чтоб не прочитать Евангелия и Апостола дневного и святому. Через это не только душа моя, но и самое тело услаждается и оживотворяется оттого, что я беседую с Господом, содержу в памяти моей жизнь и страдание Его, и день и ночь славословлю, хвалю и благодарю Искупителя моего за все Его милости, изливаемые к роду человеческому и ко мне, недостойному».