Рене только что приехал на лето домой в отпуск. В Сорбонне его дела шли так же хорошо, как в английской школе; он приобрёл много друзей, не нажил ни одного врага и сразу после окончания получил должность картографа в государственном учреждении. Для такого молодого человека, это считалось превосходным началом, хотя платили ему пока немного и работа была скучноватой.
– Можно войти. Ромашка? – спросил Рене, стучась к сестре на следующее утро после приезда. – Я хочу с тобой посекретничать.
– Входи, я уже одета. И изволь полюбоваться мной: в честь твоего приезда я надела своё самое лучшее платье.
Кушетка стояла у открытого окна, и трепетные тени листьев танцевали вокруг головы Маргариты. Её лучшее платье, как и почти всё остальное в этом обедневшем доме, было скромное н довольно старенькое, но она накинула на плечи старинный кружевной шарф, заколов его своей единственной драгоценной брошью, н воткнула в волосы белую розу. На её осунувшемся лице, казалось, остались одни глаза.
– Как я рада, что ты снова здесь и мы все утро пробудем вдвоём. Отец у себя в кабинете, а тётя с Анри ушли в церковь. Мне хочется визжать и кидаться от радости подушками, как маленькой. Вчерашний вечер при всех не считается. Я сказала себе: «Это только так. На самом деле он приедет утром». Подожди, не подходи, дай я тебя хорошенько рассмотрю. Одна, две, три морщинки на лбу! Скверный мальчик, в чём дело? Тебя что-нибудь тревожило?
– Нет, просто я рвался к тебе, вот и все. Он сел рядом с кушеткой и поднёс к губам её руки. Это были необыкновенно красивые руки – худые и почти прозрачные, но поразительно изящные. Некоторое время брат и сестра молчали от избытка счастья.
– Душистый майоран! – воскликнула она, прижавшись лицом к груди брата. – Так рано! Где ты его взял? Рене вытащил из кармана пучок измятых цветов.
– Я и забыл. Собрал для тебя на солнечной стороне холма около церкви.
– Ты ходил в церковь? Но ведь тётя и Анри хотели, чтоб ты пошёл вместе с ними.
– Я был у ранней заутрени.
– Чтобы потом застать меня одну?
– Отчасти; и ещё потому, что я люблю ходить в церковь один. Тётя как-то мешает. У неё по воскресеньям бывает такой вид, будто она исполняет свой долг, а у меня от этого пропадает всякое настроение.
Маргарита перебирала пальцами пуговицы на его жилете.
Потом она подняла на него глаза, осенённые великолепными ресницами.
– Ты всегда ходишь в церковь? И в Париже тоже?
– Как правило. Если мне не удаётся сходить в воскресенье, я стараюсь пойти на неделе. Она вздохнула.
– Наверное, для верующих… я хочу сказать – для христиан… это вопрос долга? Прости меня, дорогой, мне не нужно было этого спрашивать!
Рене рассмеялся.
– Какая ты смешная! Почему же не спросить, если тебя это интересует? Но что за странные мысли приходят тебе в голову – почему долг? Если бы мне не хотелось ходить в церковь, я бы не ходил.
– А ты не мог бы объяснить мне, почему ты туда ходишь?
– Ну, скажем, почему я хожу сюда?
– Но это же не одно и то же. Когда любишь человека, хочется быть вместе с ним.
Рене ещё не утратил своей юношеской способности краснеть. У него порозовели уши.
– Но, видишь ли. Ромашка, я… я люблю бога. Она сразу заметила слабость этого аргумента и пошла в наступление:
– Тут нельзя провести аналогию. Если бог вездесущ, значит он повсюду. И с любимым человеком хочется быть не в толпе, а наедине. Зачем тебе разговаривать со своим богом в уродливой церкви, увешанной дешёвыми украшениями, глядя, как жирный поп из-за молитвенника пялит глаза на жену своего ближнего? Да, да, вся деревня знает это, и всё-таки они ходят слушать, как он служит мессу.
– Я не думаю ни о священнике, ни об украшениях – я о них просто забываю. Но ты, пожалуй, права: дело не только в любви к богу, но и в любви к людям. Присутствие тебе подобных даёт смелость обратиться к нему; когда я остаюсь с ним наедине, он меня подавляет. В церкви говоришь «благодарю тебя, боже» вместе со всеми – и не чувствуешь себя таким уж нахальным червём.
– Объясни мне, Рене, что в твоей жизни стоит слов «благодарю тебя, боже»? Разве он дал тебе так много?
– Что? Да каждый луч солнца, каждая травинка, летний отпуск, душистый майоран, география и больше всего ты, моя несравненная Маргарита. Мне хочется благодарить бога за всю тебя, от кончиков волос до кончиков пальцев.
– И за мою ногу тоже? – бросила она ему в лицо.
И тут же пожалела о сказанном: голова Рене упала на её руку, которую он держал в своей. Он так долго молчал, что Маргарита стала наконец утешать брата, тихонько ероша тонкими пальцами его волосы.
– Не надо, дорогой. Стоит ли так огорчаться? Я привыкла. Почему же не можешь привыкнуть ты? Я не хочу, чтоб ты сердился на бога или на отца из-за моей ноги. А мне не нужно отца – ни земного, ни небесного. – Лицо её стало суровым. – Я понимаю, что ты имел в виду, говоря о душистом майоране. И я благодарна отцу за то, что он научил меня греческому. Мне бы хотелось полюбить его, но между нами стоят отец Жозеф и сестра Луиза. А бог, наверно, рассуждал так же, как и отец: оба думали, что для девочки-калеки сойдёт и такое общество. А самое странное то, что теперь, когда уже поздно, отец меня полюбил. Конечно, не так, как тебя, но как твоё отражение. Мне кажется, он даже отказался бы от своей египтологии, если бы это помогло ему завоевать твою любовь.
– Тут уж ничего не поделаешь, – глухо сказал Рене, не глядя на неё. – Я не сержусь на отца; мне его ужасно жаль. Он не виноват, что он такой. И последние годы он был ко мне очень добр. Я любил бы его, если бы мог. Но с детства некоторые вещи застревают в душе, как заноза, и потом, когда вырастаешь, их никак не вытащить, сколько ни старайся. Глупо, конечно, но ничего не поделаешь.
Он помолчал, глядя на каштаны за окном.
– Видишь ли, когда мы были маленькими и остались после маминой смерти на попечении слуг… Нет, ты, конечно, не помнишь – ты была совсем крошкой. Так вот, слуги рассказывали нам уйму всяких сказок. В одной из них говорилось о мальчике, родители которого хотели от него избавиться, потому что были бедны. Они пошли как-то с ним гулять и оставили его в лесу. Я, бывало, представлял себе, как бедный малыш бродил по лесу один-одинёшенек… А потом нам сказали, что меня отправят в Англию, и Марта заплакала. Я случайно подслушал, как она говорила Жаку: «Послать ребёнка к этим английским людоедам». Я слышал о людоедах и решил, что в Англии меня обязательно съедят, Конечно, когда я туда приехал, и когда дядя Гарри встретил меня в Дувре с коробкой сластей, и когда мы приехали домой к тёте Нелли, и в уголке у камина был накрыт стол для ужина, и когда я увидел их ребят, я забыл все свои страхи, или, во всяком случае, думал, что забыл. Потом я окончил школу, вернулся сюда и увидел отца, и он мне очень понравился, он мне ужасно понравился… А потом мне рассказали про тебя, – и я опять все вспомнил. Тогда я понял, что ничего не забывал, а просто притворялся. Я всегда знал, что отец просто хотел от нас избавиться.
– Теперь я понимаю, – сказала Маргарита, – почему ты так упорно называешь себя Мартелем.
– В этом нет никакого упорства – просто я так записался в Сорбонне, а теперь уже поздно менять. Неужели отцу это было неприятно?
– Мне кажется, ничто и никогда не причиняло ему такой боли.
– Ромашка! Он тебе говорил?
– Отец? Разве ты его не знаешь? Он ни за что не скажет. Но Анри однажды завёл об этом разговор, и отец очень резко его оборвал. Я никогда не слышала, чтобы он говорил таким тоном. Он сказал только: «Твой брат был совершенно прав», – затем встал и вышел из комнаты, как-то сразу постарев, и бледный, как… В дверях он оглянулся на меня, он знал, что я все поняла.
– О Ромашка, если бы я только знал! Просто… понимаешь, дядя Гарри относился ко мне как к родному сыну, и я думал, что отцу всё равно. Какой же я был болван, – итак всегда: Но что теперь об этом говорить? Сделанного не воротишь. Расскажи мне про себя. Чем ты занималась всё это время?