Выбрать главу

Дилан Томас

Преследователи

Было шесть часов, зимний вечер. Мелкий, тощий дождик тусклой моросью одевал фонари. Длинно, желто мерцали тротуары. Пища галошами, в плачущих котелках и шляпах, молодые люди вываливались из офисов на колкий ветер, домой.

– Всего, мистер Мейси.

– Тебе не со мной, Чарли?

– У-уф! Свинская погодка!

– Спокойной ночи, мистер Суон.

И большие черные круглые птицы-зонтики уносили солидных господ вверх, на одетые фонарным светом холмы, под защиту каминов, в тепло и укромность, к шлепанцам, женам, именуемым Мамочками, к старым, нежным, блохастым псам и к журчанию радио.

Офисные девицы, под ручку, вея запахом пудры, духов, и мокрых волос, и шляпок, догоняли шелестящий трамвай и взвизгивали, забрызгав чулки или поскользнувшись на керосинно-радужных лужах.

Две продавщицы в витрине раздевали манекены.

– Ты куда сегодня?

– Не знаю. Как Артур. Ну вот, порядок…

– Осторожно, Эдна, трусики ей не порви…

И еще в одной витрине спустились ставни.

Мальчишка-газетчик стоял у двери и сообщал новости – никому, совсем тихо:

– Землетрясение. Землетрясение в Японии.

На его лохмотья стекала с застрехи вода. Он работал в своем собственном дождевом бассейне.

Тощую, длинную девушку вымыло из ювелирного; сморкаясь в платок, она медленно закрывала стальные ставни длинным крюком. И будто вся с головы до пят плакала в сером дожде.

Мужчина и женщина молча, оба в черном, вынесли из цветочной лавки венки в пахучую смертную тьму за оконным светом. И погас свет.

Ребенок с древним лицом сидел в коляске перед винной лавкой, тихий, промокший до нитки, и осторожно озирался.

Я не помню другого такого грустного вечера. Молодой человек прошел мимо, приобняв девушку, и расхохотался; она тоже захохотала, прямо ему в гладкое, гадкое лицо. Вечер стал еще грустней.

Мы с Лесли встретились на углу Крымской. Мы с ним, в общем, ровесники: нам было больше, чем надо, меньше, чем надо, лет. Лесли был со свернутым зонтиком, он им никогда не пользовался, только иногда в чужие двери звонил. Он изо всех сил отпускал усы. На мне была предательская клетчатая шапочка, сдвинутая по-субботнему набекрень. Мы поздоровались официально:

– Привет, старик.

– Привет, Лесли.

– Ты минута в минуту.

– А как же, – сказал я. – Минута в минуту.

Пухлая светловолосая девушка, пахнув мокрым кроликом, даже в такой жуткий вечер стесняясь, просеменила мимо на высоких каблучках. Каблучки стучали, подошвы хлюпали.

Лесли присвистнул, тихо, восторженно.

– Не отвлекаться, – сказал я.

– И не говори! – сказал Лесли.

– А вообще-то она толстая.

– Нет, я люблю, когда они в теле, – сказал Лесли. – Пенелопу Боган помнишь? Вот это да!

– Да ну тебя. Эта старая корова с Парадиз-аллеи? Каковы наши ресурсы, Лес?

– Шиллинг и один пенс. У тебя?

– Шестипенсовик.

– Куда же теперь? В «Компас»?

– Попасемся в «Мальборо».

– Попасемся в «Мальборо».

Мы шли к «Мальборо», увертываясь от зонтичных спиц, и нас охлестывали, хлопая, наши плащи, фонари помечали нас дымными пятнами, и мокрые, взвихренные нечистоты, отходы, отбросы города, обрезки, объедки, окурки скакали, стекали, льнули к водостокам, и костляво гремели и чихали трамваи, и, как увязнувший в тумане филин, ухал в бухте пароход, и Лесли сказал:

– А потом чего делать будем?

– Кого-нибудь будем преследовать.

– Помнишь, как мы ту старушенцию преследовали по Китченер-стрит? Она еще сумочку уронила?

– Зря ты ей не отдал.

– Да там и было-то – кусок хлеба с вареньем.

– Приехали, – сказал я.

В «Мальборо» было холодно и пусто. На мокрых стенах плакаты: «Не петь», «Не танцевать», «Не играть в азартные игры», «Не торговать».

– Ты пой, – сказал я Лесли, – а я станцую, а потом мы сыграем в очко и я продам свои подтяжки.

Девица за стойкой, с золотыми волосами и двумя передними золотыми зубами, как у богатого кролика, дула себе на ногти и полировала их на черной тряпочке. Она глянула на нас, когда мы вошли, потом снова стала обдувать свои ногти и безнадежно полировать.

– И не скажешь, что суббота, – сказал я. – Привет, мисс. Две пинты.

– И фунт из кассы, – сказал Лесли.

– Давай твои средства, Лес, – шепнул я, а вслух сказал: – Ни за что не скажешь, что субботний вечер. Никто не блюет.

– Никто и не будет блевать, – сказал Лесли.

В этой облезлой, рыжей комнате, может, вообще никогда никто не напивался. Дельцы, потягивая виски с содовой, потчевали портвейном с лимоном крашеных веселых девиц; завсегдатаи по углам кисли, важничали, балдели, сочиняли свое прошлое, были богаты, чтимы, любимы; непутевые бабушки, в мусорно-черном, поквохтывали и клевали; влиятельные ничтожества изменяли землю; компания в серьгах терзала больное пианино, и оно ныло, как шарманка, заводимая под водой, пока жена хозяина не объявляла: «Хватит». Кто-то входил, уходил, но больше уходили. Мастеровые забредали на кружку-другую; иногда бывали драки; и вечно что-то шло: перепалки, разборки, хохот, шепот, взрывы гнева, веселья, вспышки злобы, любви; и чушь, тишь, мир, и тихий ангел в полете рассекал пьяный дух пошлой нигдешности тупого города, оторопевшего в конце железнодорожных путей. Но сегодня это была самая грустная комната на свете.