Выбрать главу

Он не пренебрегал и шуточками с политическим оттенком. Помню, шла подготовка к какому-то комсомольскому съезду. Главным в этом процессе для его организаторов было написать и «затвердить наверху» основные документы – доклад, речь партийного лидера на съезде и т. д.

И коль скоро речь шла о комсомольском съезде, мобилизовывали «Комсомольскую правду».

Так и случилось, что Илье с одним нашим коллегой поручили написать обращение ЦК КПСС к съезду, а мне с напарником – поблагодарить за теплое отеческое, то бишь материнское, коль скоро речь идет о партии, напутствие.

Сидели в кабинетах на Маросейке и сочиняли. А Лен Карпинский, тогда секретарь по идеологии, обеспечивал нас чаем с сушками. Наша пара оказалась проворнее.

– Мы еще и не обратились к вам, а вы уже ответили, – констатировал без намека на улыбку Илья.

– И вообще, – продолжал он, то поднимая над рабочим столом, то укладывая на него свои крупные руки в неизменных нарукавниках, – люди будут читать – комсомол, партия, съезд, ЦК, а на самом деле это Шатуновский с Борей Панкиным переписывается.

Как и всякий журналист, пишущий на острые темы, тем более фельетонист, Илья считал своим долгом, даже честью, выбирать мишени покрупнее, что в те неславные времена, в которые он расцветал как первое перо «Комсомолки», не лишено было риска, порой весьма серьезного. Чем он, как и все мы, в свою очередь, гордился. И что его, как и всех нас, порой очень и очень подводило.

Как-то подошел ко мне Илья и предложил написать вместе фельетон о… Людмиле Гурченко.

Я вытаращил глаза. С одной стороны, после только что вышедшего фильма «Карнавальная ночь», который я готов был смотреть хоть каждый день, Гурченко была моим кумиром. С другой – я никогда еще не писал фельетонов и понятия не имел, как это делается. Была, правда, в университетские годы одна безуспешная попытка написать фельетон для «Крокодила», о которой запомнился только поход в редакцию, где два человека с унылыми минами, фамилия одного из которых была Костюков, читали и сортировали свежую почту. Одни письма они с мрачным «не смешно!» кидали в лукошко направо, другие с еще более мрачно брошенным «смешно» – в лукошко налево.

Шатуновский показал мне какие-то письма, протоколы милиции… Суть была в том, что, мол, опьяненная первым успехом молодая киноактриса стала отвечать на всякие низкопробные приглашения выступить, соглашалась в нарушение существующих законов на «левые» концерты, в результате часто оказывалась совсем в неподобающей ей компании, что, в свою очередь, чревато утратой требовательности к себе и, соответственно, таланта… Благородное назначение проектируемого опуса, стало быть, в том и состояло, чтобы предостеречь блистательно стартовавшую кинозвезду. Вот это-то соображение и сыграло роль последней капли, которая склонила чашу весов в пользу участия в этой затее. Поговорка о добрых намерениях, которые ведут в ад, была мне по молодости лет еще незнакома.

Короче говоря, мы засели с Шатуновским в его кабинете (своего отдельного у меня еще не было) и накатали фельетон «Чечетка налево». Я, правда, больше радовался «находкам» Ильи, чем искал сам.

Фельетон с ходу пошел в номер. Каждому, кто работал или работает в газете, знаком этот раздувающий ноздри охотника азарт… Заголовок, придуманный Аджубеем, относился не к Гурченко, а к ее товарищу по «диким» концертам, некоему лилипуту-чечеточнику Яше Большому.

На какое-то время и мы с Шатуновским стали «премьерами». Но ожидаемого удовлетворения мне эта слава, которую я довольно скоро стал трактовать как «геростратову», не принесла. Я переживал, что после, а то и в связи с нашим фельетоном, Гурченко долго нигде в кино не объявлялась. Радовался потом ее оглушительным успехам, когда она возродилась в своем уже ином качестве, дивился и дивлюсь ее фантастической неувядаемости, но никогда, ни сразу, ни потом, не делал попытки попросить у нее извинения.

Не трудно догадаться, что меня к этому обязывало чувство долга перед моим соавтором. Впрочем, и с ним объясниться по этому поводу в суматохе жизни, которая нас скоро чисто физически развела, не довелось.

Любая рана, если она не смертельна, в конце концов затягивается. Я постепенно перестал вспоминать об этом грехе молодости, когда обстоятельства и сам мой соавтор вдруг об этом мне напомнили. Практически сорок лет спустя. Даже у Александра Дюма, при всей его любви к расстояниям в пространстве и времени, такой дистанции в романах не было.