На фамилию он вряд ли среагировал. Но слово ВААП, мелькавшее тогда в прессе, вызвало какие-то ассоциации. Он упомянул Женевскую конвенцию по авторским правам. И выразил твердую уверенность, что хороших наших книг там, у них, публиковать не будут.
Я поразился совпадению того, что он сказал, с тем, что я слышал уже и в устных беседах, и с писательских трибун, от людей не столь изрядного возраста, к тому же слывущих мыслящими современно. Дойдя до своей дачи – не долгий путь, – Молотов вежливо распрощался, а мы еще долго судачили с сыном об этой живой реликвии страшных времен, которая теперь выглядела безобидным старичком – круглая большая голова, широкое, обтянутое мучнисто-бледной кожей лицо, возрастные желтые пятна на лбу и на руках… Рубашка с отложным воротником, широкие полотняные брюки, парусиновые туфли, словно бы только что натертые мелом. Были и еще более продолжительные встречи, на тех же жуковских дорожках: он был вежлив, даже приветлив, но не исключал, возможно, про себя, что его соседи, останавливаясь поговорить, исполняют чью-то волю… Это было сильнее его.
Сыну не терпелось расспросить о прошлом. Его потрясло то, что, когда он упомянул о массовых репрессиях, Молотов переспросил буднично, без эмоций:
– Какие репрессии? У вас цифры?
– Да как же? – чуть было не поперхнулся втянутым вовнутрь воздухом Алексей. – Все же знают…
– Вот именно, – парировал человек, чья подпись стоит под тысячами и тысячами смертных приговоров. – Все знают. А где проверенная статистика?
Еще поразила реакция его на рассказ сына о том, какой бардак творится на комсомольской стройке, в Удмуртии, где он был со студенческим отрядом. Молотов отказался верить и этим чем-то напомнил мне услышанные примерно в ту же пору рассуждения Мариэтты Шагинян о конфликтных историях в повестях Распутина.
– Такого, – волновался он, – не должно, просто не может быть в нашей советской стране. А где же были вы? Почему не протестовали? Почему не поставили в известность партийные и комсомольские органы?
Он оделял нас банальностями с завидной непринужденностью. Я сказал Федору, что если он переночует у меня на даче с пятницы на субботу, то часов в восемь утра, выйдя погулять, мы обязательно наткнемся на Молотова на какой-нибудь жуковский тропке. В означенное утро, прилично «посидев» накануне вечером над тещиными соленьями, которые грех есть помимо водки, мы устремились по невысохшей росе по направлению к молотовской даче, до которой от меня ходу было минут пятнадцать.
Остановились так, чтобы остаться назамеченными. Федор просто пожирал глазами в молчании непритязательное деревянное строение в полтора этажа, ничем не отличающееся от расположенных вокруг так называемых персональных дач чиновников, «приравненных» к министрам и председателям государственных комитетов. Долго не сводил глаз с вороха недавно, видимо, завезенного каменного угля, предназначенного, как я уже знал по своему опыту, для топки котла в подвале, с сохнущего исподнего на веревке…
Я понимал его, хотя острота моих ощущений после нескольких встреч с Молотовым отчасти притупилась.
Вряд ли, как и в моей, в душе Федора сохранилась хоть частица симпатии или хотя бы сочувствия к человеку, появления которого он ждал с таким напряжением. И все же как-то не вязалась стоящая у нас перед глазами картина со всем, что читано и слышано было о нем, начиная с раннего детства. И убийца, и творец, и участник, и очевидец всех сколько-нибудь приметных событий века. Ведь в семнадцатом году ему было уже двадцать семь лет. И уже в двенадцатом он был одним из редакторов «Правды». О последующем – что и говорить. Столько лет второй человек после Сталина. Всегда рядом с ним. Одной только речи 22 июня сорок первого года, с тремя ее лозунгами, лишенными – случайно или намеренно? – какой-либо политической окраски: «Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!» – достаточно, чтобы войти в историю.