Выбрать главу

И всё же в построенной им жёсткой структуре оставалось уязвимое звено. Он обнаружил, что сама мысль о том, что его племянник Питер к прискорбию женат, расстроила его прекрасное пищеварение. Вопреки обычаю он предложил себя в роли адвоката житейской премудрости ещё до свершившегося, стремясь в этом особом случае предотвратить, а не просто посмаковать катастрофу. То, что в характере племянника были тайные уголки, куда не проникал сухой свет его собственной проницательности, он с сожалением сознавал. К настоящему времени он уже в течение почти тридцати лет помогал Питеру отделять дневные дела от ночных, сознавая всё это время, что для Питера это разделение совершенно искусственно. Наблюдая, как племянник теперь пытается осуществить рискованный синтез, как в химическом эксперименте, он осторожно держался в стороне: раз уж ничем не помочь, можно, по крайней мере, воздержаться от мельтешения под рукой экспериментатора. Наблюдать всегда было его métier; [62] но наблюдать с волнением — это было чем-то новеньким. Во время их краткой встречи в Париже лицо его племянника оставалось для него загадкой — это было лицо человека, который ничего не считает само собой разумеющимся.

С другой стороны, Лоуренс Харвелл с детства привык всё считать само собой разумеющимся. Он принял как очевидное, что должен был родиться богатым, должен быть популярным в частной школе и без труда получить степень в университете. Унаследованные капиталы отца были в надёжных руках, и он считал своё длительное процветание также само собой разумеющимся, как сделал бы любой разумный человек. Из книг он знал, что в наши дни богатство должно приносить пользу, следовать простым бесполезным удовольствиям — плохой тон, а лёгкое увлечение искусством и литературой не причинят вреда репутации. В результате он пришёл к заключению, что театр — ну хуже любой другой области, куда можно потратить лишние деньги. Как и большинство людей, он считал очевидным, что уже при чтении распознает хорошую пьесу, — это стоило ему множества провалов. Однако его уверенность в том, что он распознает хорошую пьесу, если её увидит, была более справедливой — поэтому не раз ему удавалось с успехом перенести в столицу провинциальные постановки. Он никогда до конца не понимал, почему некоторые из его постановок терпели фиаско, тогда как другие имели успех, поскольку у него не было аналитического склада ума. Театральные режиссёры, философский подход которых был чисто эмпирическим, наблюдали за его успехами, не ломая головы относительно причин, они тратили все силы на то, чтобы заставить его посещать репетиции, и с большим предубеждением принимали от него любую предлагаемую рукопись. Фактически, причина была очевидной. Он не мог представить пьесу, читая текст, потому что ему не хватало конструктивного воображения, но стоило показать ему постановку, и отпадала надобность в воображении — он принимал как само собой разумеющееся, что то, что нравится ему, нравится и британской публике, и в этом был прав, поскольку по вкусам и воспитанию он и был британской публикой.

Таким образом, он принимал как должное множество других вещей, которые обычно так и принимаются большинством, и в особенности — соответствие ночи и дня, на котором зиждется весь закон супружества. Он знал, что его собственный брак удачен, потому что ночное небо сверкало таким множеством таких роскошных созвездий, таким тропическим жаром и страстью, каких можно ожидать после восхода Сириуса [63]. Если последующий полдень и приносил иногда атмосферу Сирокко, [64] то в жаркий день её было естественно ожидать. Если одно сделано правильно, то и всё остальное, конечно, должно быть правильным, — это же аксиома. Верно, что счастья часто приходится добиваться, умолять, боролся за него, но он принял как очевидное, что женщина такова: она не бежит сломя голову навстречу желанию, а если бежит, то с ней что-то не так. Она инстинктивно противится страсти, но эта внутренняя борьба воспламеняет её несмотря ни на что; тогда она неохотно уступает, её сочувствие вызывает ответную реакцию. Никакой страсти без сочувствия, никакого сочувствия без любви, — поэтому её страсть служила надёжным доказательством любви. А так как каждый акт любви был актом уступчивости, нужно было быть благодарным за это; её капитуляция была настолько красивой — просто опьяняющий праздник, который до краёв был полон осознанием победы. Поскольку территория никогда не завоёвывалась, Александру, как любовнику, не было потребности искать для покорения новые миры — ему было достаточно вновь и вновь завоёвывать тот же самый мир.

Были моменты, когда Харвелл находил эту постоянно возобновляемую битву изнурительной. Подойти так близко, одержать такую безусловную победу, а затем не иметь возможности сесть и наслаждаться своим сокровищем в мире и покое, а быть вынужденным вновь вести бой — в этом было что-то разочаровывающее. Он считал, что действительно существовали мужчины, которые достигали в этом вопросе мирного взаимопонимания со своими жёнами. Это были мужчины, о которых пишут пьесы: весёлые, глуповатые, всем довольные мужчины, которым всегда наставляют рога в третьем акте под иронические смешки даже зрителей балкона — этой цитадели благопристойности. Автор всегда пояснял, что эти мужчины не пробуждают страстного отклика в своих жёнах; отсюда следовал вывод: пока вы можете пробуждать страсть, всё у вас будет хорошо. Что касается тех пьес, в которых женщины отдаются страсти со всеми подряд, они однозначно относились к извращённым и очень редко давали сбор, а если пьеса и давала сбор, то потому, что публика не считала это правдой. Пьеса, в которой муж и жена мучили друг друга целых три действия и примирялись как раз перед занавесом, была беспроигрышной, поскольку несла в себе печать настоящей любви, очень характерной и соответствующей общепризнанному опыту.

Лоуренсу Харвеллу было приятно сознавать, что взамен любви и красоты — женских даров от Розамунды — он мог предложить подарки, присущие мужчине. Он мог предложить защиту и любовь, а также всю роскошь, даваемую богатством и положением и на которую красота и женственность давала ей право. Их роман был настоящим романом того старомодного толка, который никогда (независимо от того, что говорят интеллектуалы) не устареет. Из всех сказок наиболее романтична вечная сказка о Золушке. Простое доброе любопытство заставило Харвелла навести справки о благосостоянии дочери старого Уоррена. Его собственный отец довольно внезапно скончался к концу суда над Уорреном, решение которого определило не выполнившему своих обязательств директору короткий, но пагубный срок заключения. В результате Харвелл остался один, полный сострадания ко всем сиротам. В конце концов, девочка была ни в чём не виновата. Он разыскал её и пристроил в салон мадам Фанфрелуч на Бонд-стрит, где она засияла подобно Золушке в том, что ей не принадлежало. Мадам Фанфрелуч, эксцентричная добрая фея коммерции, весьма любезно отнеслась к принцу-Очарованию, когда он прибыл со стеклянной домашней туфелькой и золотым кольцом, чтобы похитить её самую красивую манекенщицу. Если она надеялась, что принцесса в будущем примет участие в её бизнесе, то глубоко разочаровалась: для Розамунды любое создание мадам Фанфрелуч носило на себе следы помела и тыквы, и девушка постаралась как можно скорее забыть этот неприятный эпизод из своей жизни. Неудивительно, что она встретила своего спасителя с восторженной благодарностью, но, к счастью, этим всё не ограничилось. Восторги были настоящими и взаимными. Принц нетерпеливо нагнул голову, чтобы пройти под косяком скромной двери, а Золушка избавилась от своего тряпья и радостно вступила в его королевство.

«Что касается двух злых сестёр, их посадили в бочку с торчащими гвоздями и скатили с крутого холма в море». Именно так заканчивалась сказка в здравые былые времена. Некоторые версии даже добавляли довольно грубо: «Так и настал конец им, и скатертью дорога!» Современные версии, отличающиеся повышенной чувствительностью, смягчают концовку. Злые сёстры  — или в данном случае выродок-отец — должны быть великодушно прощены и даже сделаны финансово не зависящими от спасителя. Конечно, десять месяцев среднего режима ни в коем случае не были концом для мистера Уоррена. После освобождения он поселился на водном курорте южного побережья и получал скромную пенсию. Время от времени он навещал дочь и был снисходительно принят великодушным принцем. Он действительно не был целиком виноват в своём позоре: он не хотел ничего дурного, а просто позволил использовать своё имя людям с более светлой головой, чем своя. Короче говоря, он был растяпой — всегда был растяпой, и даже теперь умудрился разбазарить свой небольшой доход, и приходилось помогать ему гораздо чаще, чем рассчитывал снисходительный принц. Он меньше страдал в своём изгнании, чем ожидал, умудряясь извлекать аромат романтизма из собственной неудачи и завёртываясь в слабую ауру важности, всегда окружающую человека, через руки которого проходили —  как бы ни неудачно — крупные денежные суммы.

вернуться

62

Профессия, занятие — (фр.).

вернуться

63

Греки ассоциировали Сириус с летней жарой: название звёзды происходит от слова, означающего «жаркий день». По словам греческого поэта III века до н. э. Арата, она именуется так, ибо сияет «с ослепительно ярким блеском» — Википедия.

вернуться

64

Сирокко (итал. scirocco, от араб.— шарк — восток) — сильный южный или юго-западный ветер в Италии, а также это название применяется к ветру всего средиземноморского бассейна, зарождающемуся в Северной Африке, на Ближнем Востоке и имеющему в разных регионах своё название и свои особенности. — Википедия.