Выбрать главу

И когда вдруг оказывается, что перед ним голая женщина с блестящими широко раскрытыми глазами и с красным ртом, из которого вырывается неровное дыхание, испуг его совсем уж не так велик. Он даже не старается уловить, что именно происходит с его стороны. Ему не нужно никакого присутствия духа. Он не успел даже спросить себя удастся ли ему справиться в соответствующий момент со своей ролью. И теперь, когда этот момент наступил, он едва знает, какая доля заслуги принадлежит его телу в результатах, очевидно не подлежащих сомнению. Вазэм чувствует только, что его неистово ласкают, что все это зашло уже слишком далеко и потому никакая сила в мире не помешает завершенью удовольствия. Он не поручился бы, что это наиболее обычный способ терять целомудрие. Но ему ясно, что свое целомудрие он уже теряет.

XI

ОБЛАВА НА ГЮРО

Уборная Жермэны Бадер находилась в первом ярусе. Жермэне стоило больших хлопот получить ее, подписывая контракт с Марки, директором театра, она забыла оговорить эту подробность и пришла в негодование, когда ее провели в конуру третьего яруса, которая ей предназначалась. Очутившись в таком положении, многие актрисы без труда нашли бы выход. Одни закатили бы истерику, другие переночевали бы с патроном. Жермэна на это не была способна. Ей пришлось выказать ту медлительную настойчивость, благодаря которой некоторым министерским чиновникам удается переменить место у окна на уютный уголок возле печки. Желая во что бы то ни стало добиться своего, она даже попросила Гюро вмешаться в это дело и лично переговорить с Марки. Но он дал почувствовать ей, что такое вмешательство и вообще неудобно, а в данном случае просто смешно.

Новая уборная Жермэны считалась завидной. Она была действительно довольно просторна и по величине почти не уступала комнате на набережной Гранз-Огюстэн. К белой лакированной мебели, составлявшей ее неотъемлемую принадлежность — туалетный стол с зеркалом, столик, полки и шкаф, — Жермэна присоединила красивое трюмо стиля Директория, туалет стиля Людовика XVI, два кресла и несколько безделушек. На стены она повесила фотографии актеров и драматургов с собственноручными надписями. Она выбрала не тех актеров и драматургов с которыми она была близко знакома или удачнее всего работала, а наиболее известных. Театральной среде свойственны напыщенные излияния. Вот почему посетителям, прочитавшим эти надписи, могло казаться, что Жермэна была любимой ученицей Мунэ-Сюлли, Сары Бернар, Режан и лучшей исполнительницей Ростана, Мориса Донне, д'Аннунцио.

Но хотя уборная и не производила дурного впечатления — старинная мебель скрадывала желтизну белой лакировки и грязные пятна на потолке, — ей все же не хватало воздуха и комфорта, и самое расположение ее было отвратительно. Костюмерше приходилось бегать за водой в самый конец коридора. Никаких удобств не было. Запах супа с капустой из швейцарской, вонь отхожих мест, назойливый аромат духов, струившийся от уборных, все это смешивалось воедино, создавая в театре атмосферу захудалой гостиницы.

Жермэна проводила у себя в уборной почти все вечера. У нее была вторая женская роль в пьесе, не сходившей с репертуара, но она появлялась только в начале первого действия и в третьем, то есть уходила со сцены в половине десятого и выходила на нее опять в четверть двенадцатого. Этот долгий перерыв не всегда легко было заполнить. Жермэна нарочито медленно подправляла грим, полировала ногти, меняла костюм, а потом, смотря по обстоятельствам, читала, скучала, болтала с подругами и принимала посетителей.

В понедельник двенадцатого октября она настроилась скучать. По целому ряду причин, из которых некоторые терялись в воспоминаниях детства, понедельник был ее нелюбимым днем. Для школьницы понедельник плох уже тем, что он приходит на смену воскресенья и еще не озаряется лучами четверга. Конечно, воскресенье актрисы не имело ничего общего с воскресеньем школьницы. Но Жермэна продолжала не любить понедельников, потому что в эти дни театральный зал пустует и публика очень сдержанна.

Около десяти часов сын капельдинера постучался в дверь уборной и вручил Жермэне визитную карточку. Жак Авойе. Имя показалось актрисе незнакомым.

— Ты видел этого господина?

— Да, он внизу.

— Он уже приходил сюда? Как по-твоему: отец знает его?

— Нет.

— В каком он роде?

— Вполне приличный господин. Очень вежливый.

— А! Ну, хорошо. Пусть идет.

Минуту спустя в уборную Жермэны вошел человек приблизительно одного возраста с Гюро. Худощавый, близорукий, лысый, с еще очень темными волосами на висках. Одетый прилично, но без всякой изысканности. У Жермэны явилось чувство, что она его уже видела. Но при каких обстоятельствах? Это воспоминание было чрезвычайно смутно. Некоторую определенность имело только привходящее ощущение, связанное с ним: ощущение досады, скуки. Вероятно, господин этот принадлежал к числу людей, которых еле слушают, с которыми не считаются.

Между тем он заговорил:

— Не знаю, помните ли вы меня, сударыня. Я друг детства Гюро. Мы учились вместе в Турском лицее. Однажды я имел удовольствие провести вечер с вами и с ним в кафе Кардиналь.

— Да, теперь припоминаю. Вы смотрите пьесу?

— Пьесу?… Нет. У меня было намерение посмотреть ее. Но я немного опоздал.

— Хотите, я устрою вас?

— Не сегодня, если позволите. Было бы обидно пропустить все начало. Лучше в один из ближайших дней.

Жермэна спрашивала себя: «Что ему- от меня нужно?» Ей стоило некоторого усилия вызвать в памяти вечер в кафе Кардиналь. Лысый и близорукий господин сидел на стуле против нее. Она сама и Гюро устроились на мягком диванчике. Больше ей ничего не удалось вспомнить.

— О, я зашел в театр совершенно случайно. Или, вернее, благодаря довольно странному совпадению. Представьте себе, я увидел ваше имя на афише, проходя мимо театра как раз в ту минуту, когда я думал о Гюро. Как раз в ту минуту я говорил себе: «Нужно все-таки пойти к нему, объясниться с ним». Не странно ли это? И вот меня потянуло в театр, и я зашел сюда с тайной надеждой, что, может быть, представится случай сказать вам несколько слов на волнующую меня тему. Ведь, не говоря уже обо всем остальном, я знаю, какое уважение питает к вам Гюро, как он ценит ваше мнение. О да, пожалуй, это немного бесцеремонно! Но я не особенно искусный дипломат. Или, точнее выражаясь, когда речь идет о друге детства, вроде Гюро, я не стремлюсь быть дипломатом. Понимаете, сударыня, такой человек, как он, выдвинувшийся исключительно благодаря собственным заслугам, завоевывающий все более и более видное положение, человек, который еще многого достигнет, — я убежден, что он поднимется гораздо выше, если только сам не вздумает преградить себе дорогу к будущему, — такой человек с каждым днем встречает все меньше людей, пытающихся говорить ему правду с риском навлечь на себя его неудовольствие. Но мы должны стать, не правда ли, сударыня, исключительно на точку зрения его интересов, его карьеры, его будущего. Заинтересованному лицу не всегда легко судить об этом, особенно если у человека, как в данном случае у Гюро, есть весьма благородная или, по меньшей мере, весьма почтенная склонность, — иногда, впрочем, доводящая до нежелательных последствий, — считаться прежде всего со своим партийным идеалом, или, если угодно, — по-моему, он не слишком партийный человек, во всяком случае, менее партийный, чем другие, и нисколько не похож на сектанта или комитетчика, — со своим, скажем, философским идеалом. И вот почему, кстати, я считаю, что для него было величайшим счастьем не знаю, достаточно ли он понимает это — встретить женщину, являющуюся не только большой актрисой, которой я с восторгом аплодировал бы сегодня, если бы пришел немного раньше, но и здравомыслящим существом, способным дать хорошрий совет. Я говорю с вами очень свободно, даже чересчур свободно. Но когда я думаю о Гюро, мне всегда представляется, что я еще учусь в Турском лицее. А ведь вы знаете, какой непринужденностью отличаются отношения школьных товарищей…