Жермэна опять повысила тон. Она испытывала необычайный прилив гордости и мужества.
— О, позвольте, дорогой господин Авойе! Вы пришли сюда вовсе не для излияний. Вы пришли угрожать мне. Не будем смешивать понятия. Производят ли на меня впечатление ваши угрозы — это мое дело. Но неужели вы воображаете, что я чувствую себя обязанной по отношению к вам скромностью или чем бы то ни было? Бросьте шутки!
Она перевела дыхание и, придав блеск глазам, выпрямившись, продолжала:
— Я-то, впрочем, никогда не теряю спокойствия. А вот, что скажет Гюро, узнав обо всем этом, другой вопрос.
— Но он ничего не узнает, помилуйте! Не узнает! Ради бога, не делайте глупостей. Может быть, я неправильно осветил вам положение, позволил себе какую-нибудь бестактность. Но ведь мною руководит желание оказать услугу Гюро и вам.
Он казался очень взволнованным. Она продолжала все так же порывисто:
— Он вполне способен начать с этого свою речь в Палате и рассказать во всеуслышание, к каким способам запугивания прибегают эти господа. Нашли кого запугивать! Женщину! Или же он напишет передовицу для своей газеты. Не думаете ли вы, что скандал обернется против него? Потому, что узнают про мою связь с ним? Но мы никогда ни от кого не прятались. Я живу на собственный заработок. О, ручаюсь вам, общественное мнение доставит вашим нефтепромышленникам порядочно неприятных минут. За кого принимаете вы французов?
Авойе делал то испуганные, то успокоительные жесты. Или проводил ладонями по черепу. Или, вытянув руки по направлению к Жермэне, махал ими, как махают носовым платком в знак приветствия.
— Сударыня! Сударыня! Вы совершенно заблуждаетесь относительно моих намерений. Мне следовало бы молчать. Но поскольку я уж начал говорить, лучше все-таки договорить до конца. Вы сами увидите, что я шел к вам не в качестве врага Гюро. Вы упомянули о его газете. Вы и не подозреваете, как удачно или, вернее, неудачно это упоминание. Со вчерашнего дня газета принадлежит лицам, о которых все время идет речь. Очень просто. Словом, большая часть акций в их руках. Это даже недорого обошлось им. Несчастная газета с направлением, с трудом натягивающая тридцать тридцать пять тысяч тиража, задолжавшая бог знает сколько типографии, бумажной фабрике, всяким посредникам…
— Как? Разве Трелар больше не играет там главной роли?
— Играет. Но он продержится только до тех пор, пока будет идти на поводу. Теперь вы понимаете?
Он встал. Лицо его выражало бесконечное сожаление. Он добавил:
— Начинает ли вам становиться ясно, почему, проходя сейчас по бульвару, я думал о Гюро, почему, когда я вдруг увидел на афише ваше имя, в моем уме сразу возникла вполне естественная ассоциация, и почему я решился зайти сюда?
На физиономии его опять появилось жалостливое выражение. Он как будто взирал с моста на Гюро и Жермэну, двух несчастных, тонущих в водовороте и отталкивающих спасательный круг, который им бросили.
Дерзость Жермэны выдохлась: выдохлось отчасти и мужество. Она чувствовала, что какая-то тайная и непреодолимая сила распространяется вокруг нее, проникая во все отверстия, щели, закоулки общества, и что рано или поздно эта сила поглотит ее, как струя смолы поглощает маленькую муху. Она думала о себе, а не о Гюро, и это было эгоистично. Но ей и в голову не приходило сказать себе, что для нее проще всего было бы отделить свою судьбу от судьбы Гюро. Таким образом самый эгоизм ее превращался в форму проявления глубокой привязанности.
— Что же я должна сделать, по-вашему? — прошептала она.
— Заставьте его призадуматься. Еще не поздно. Вы, конечно, знаете, как за это взяться. Я всегда к его услугам. Повторяю, никакой предвзятой вражды к нему нет. Напротив, кое-кто рад был бы обласкать его и способствовать его вполне заслуженному возвышению. Ибо, как я уже говорил вам, его считают человеком убежденным, но не фанатичным. Я действительно проникся искренней симпатией к его личности и к некоторым его разумным идеям. Однако, не станете же вы требовать от людей, чтобы они делали себе харакири. Я оставлю вам мой адрес. У вас нет телефона? У меня тоже. Вот что. В случае надобности пошлите мне записку пневматической почтой. Может быть, я опять загляну к вам. Так или иначе, мы должны поддерживать связь.
XII
НОЧЬ КИНЭТА
В тот миг, как Жак Авойе вышел из театра и, несмотря на все свои заботы, с наслаждением глотнул бодрящий вечерний воздух, Кинэт снова зажег маленькую лампу, служившую ночником.
Он лег рано, поддавшись крайней усталости и рассчитывая на целительное действие сна. Но сон не шел к нему. Зато бесчисленные смутные тревоги, постепенно накопившиеся за день в его груди, мало-помалу уступили место более связным размышлениям, в самой ясности которых было уже что-то успокоительное.
Он принялся подводить итоги минувшего дня, перебирая в памяти каждый отдельный момент его. Одни моменты были хороши, другие сомнительны, третьи заслуживали порицания. Он добился очень четкой классификации. Испытующий взгляд его расчленил визит к Софи Паран на множество обстоятельств и эпизодов. Он прослеживал их в порядке последовательности, взвешивая отдельные звенья и стараясь дать им правильную оценку. Ему не приходило в голову, что событие само по себе является чем-то единым и цельным и что, составляя суждение о нем, бесполезно стремиться к выделению деталей. (Обстоятельство, почитаемое благоприятным, часто может возникнуть лишь благодаря другому, неблагоприятному обстоятельству.) Ему была присуща аналитическая точка зрения. И хотя ощущение какой-то глубокой фатальности, наверное, таилось в нем, хотя многое указывало ему на ее угрожающее присутствие, в мире, представлявшемся его разуму, царила свобода, каждый поступок являлся результатом определенного решения и, следовательно, всегда легко было допустить замену одного события другим, исправление одного события посредством другого.
Работа мысли окончательно прогнала сон. Находя, что бодрствовать в темноте более утомительно, Кинэт зажег лампу.
Кровать, покрытая безупречно чистыми простынями и одеялом, заполняла правый угол маленькой, скромно обставленной комнаты, тоже содержавшейся в образцовом порядке. На стуле лежала сложенная одежда; на ночном столике, рядом с часами и лампой, покоился электрический пояс.
«Вопрос улицы Тайпэн ликвидирован. С некоторым опозданием, но довольно благополучно. Вот где меня не увидят больше. Завтра утром, в половине десятого, я встречусь с Легедри на углу улицы Бобур. Отвезу его на улицу предместья Сен Дени. Помогу ему устроиться. Он при мне же начнет вырезать обои.
К сожалению, вопрос улицы Вандам далеко не так близок к разрешению. Смутный осадок. Тревожное чувство. Длительное осложнение. Нельзя успокоиться на этом. Нельзя поддаться лени…
Мое посещение привратницы того дома? С одной стороны, это хорошо. С другой — плохо. Отныне я включен в число людей, приходивших или возвращавшихся на место преступления. Она имеет право указать на меня полиции. Но мне нужно было собрать кое-какие сведения. Я собрал сведения исчерпывающие. Она видела Легедри. За несколько минут до его вторжения ко мне. Может ли она описать наружность Легедри? Нет. Узнает ли она Легедри, если его приведут к ней? Вероятно, да. Существенное обстоятельство. Судя по ее словам, она еще никому не проболталась. Но если она скажет об этом даже в неопределенных тонах, дело примет очень серьезный оборот. Силуэт. Время. Место. А вдруг кто-нибудь видел, как Легедри вбежал ко мне в мастерскую?…»
Мало-помалу мысли Кинэта, отстаивались. Легкие затруднения колыхались где-то на поверхности, все менее заметные, постепенно тающие. Наиболее тяжелые затруднения оседали книзу, приковывали взор.
Кинэт кусал усы, устремлял пронизывающий взгляд на бумажный цветок, выделял из бороды волосок, сжимал его двумя ногтями и быстро выдергивал, подбадривая себя болью. Или же подолгу чесал бок, слегка натертый электрическим поясом, и с рассеянным любопытством вдыхал запах пота, остававшийся на пальцах.