— Я обещал быть к завтраку у дяди.
— В каких краях он живет?
— Совсем близко от Лионского вокзала.
— О, тогда мы спокойно можем прогуляться. Ты знаешь Париж?
— Признаться, нет. Я приезжал сюда только для экзаменов. И был крайне утомлен. По вечерам гулял немного в центре. И в воскресенье перед отъездом пробежался по нескольким музеям. Это не считается.
— Я очень доволен тем, что ты сказал.
— Почему?
— Потому что у меня своего рода страсть к Парижу, но я так хорошо знаю его, что уже не могу ответить на некоторые вопросы, который задаю сам себе. Мне хотелось бы приехать сюда в первый раз, получить встряску. Даже эти ставни наверху, хотя бы, или расположение окон по фасаду! Никогда не видеть их раньше, взглянуть на них новыми глазами! Тебе это доступно.
— Да.
— Но, может быть, это не интересует тебя?
— Нет, напротив, очень интересует.
— Правда? Это хорошо… Каково же твое первое впечатление от Парижа?
— Оно уже не совсем первое.
— …Если быть придирчивым, допустим.
— А самое первое мне хочется, пожалуй, забыть. Оно было сильно испорчено отвратительным привкусом экзаменов.
— Понимаю… Ты жил в Лионе? Я не был в Лионе. Почувствовал ли ты очень значительную разницу, очутившись здесь?
— Да, у меня было такое чувство, словно я в первый раз в жизни попал в большой город.
— Но ведь Лион — тоже большой город.
— Я вкладываю в эти слова другой смысл. Меня так и подмывает писать «Большой Город». В Париже что-то безгранично новое. Неделю тому назад, в вагоне, проезжая через предместье, я повторял себе: «Иной воздух. Иная эпоха».
— Вот как! Мне это страшно интересно. А что ты испытываешь при этом? Радостное возбуждение?
— Да, но сразу вслед за ним упадок.
— А!.. В какой ты сейчас стадии?
— В упадке. Но это уже проходит.
Они шли по левой стороне улицы Клод Бернар. Облака покрывали небо. Несмотря на половину октября, утренний воздух был очень мягок. Жалэз смотрел на эту улицу, не представлявшую собою ничего особенного, и думал о том, способен ли еще кто-нибудь угадывать в ней влияния, знаки, зовы, отголоски всего Парижа, которыми, чудилось ему, она была полна. Не столько гордость, сколько тревога заставляла его задаваться этим вопросом. Он не принадлежал к числу людей, ожидающих непременно найти в каждом другом человеке точно такую же чувствительность, какой они обладают сами. И вполне допускал, что некоторые вещи, имевшие для него значительную, но мало объяснимую ценность, могут не иметь никакой ценности для очень умных людей. К тому же он боялся вежливости, иллюзорного созвучия чувств, которому она благоприятствует, особенно, когда ее склоняет к этому зарождающаяся дружба. Боязнь таких недоразумений, почти физическое отвращение, внушаемое ими, играли для него гораздо большую роль, чем удовольствие откровенности. Вот почему, в виде общего правила о том, что интересовало его более глубоко, он говорил меньше всего. Разумеется, он не простирал свою осторожность слишком далеко и не довольствовался пустыми разговорами. Ведь, к счастью, есть вопросы, находящие живой отклик в уме, но не затрагивающие в нас ничего интимного, ничего тайного. Мы можем обсуждать их, даже тратить на них жар нашего ума, не испытывая потребности в душевных излияниях. Такого рода вопросами Жалэз большей частью и ограничивал свои разговоры с людьми. Ради Жерфаньона он уже немного нарушил это правило.
— Когда впереди много времени, заговорил он снова, — надо избегать погони за достопримечательностями, туризма по Парижу. Памятники, музеи, виды, один за другим, в традиционном порядке. Однако, уберечься от этого довольно легко, если чувствуешь, что пускаешь корни и становишься постоянным жителем Парижа. Тут помогает лень. Более опасно привыкнуть к какому-то условному Парижу, состоящему из пяти-шести центральных мест, по которым машинально снуешь взад и вперед, да к маленькому уголку, где приходится работать. Если вновь испеченный парижанин приобретает эти навыки даже на каких-нибудь три недели, все кончено. Ты найдешь его таким же через десять лет. Он навсегда останется человеком, который испуганно таращит глаза, когда ему говорят про Бют-Шомон или про остров Лебедей.
— Так что же ты мне советуешь?
— Делать то, что мы делаем сейчас. Идти наобум, куда глаза глядят. Вверяться самому городу, влияниям, интонациям отдельных его частей. Ты видишь улицу. Тебе хочется свернуть на нее. Она что-то говорит тебе. Или бульвар. Невольно идешь по нему все дальше и дальше. Может быть, манит его людность, его направление, какая-то общая устремленность, а может быть, что-то другое, неизвестное.
— Но сейчас, например, ты идешь не наобум? Ты ведь знаешь, куда ты ведешь меня?
— Конечно. Все это совместимо. Ставить себе определенную цель не возбраняется. Но она должна быть на втором плане. Нельзя, чтобы она стесняла свободу. Можно достигнуть смешения обоих мотивов. Даже если идешь по делу, в силу необходимости. Иногда ведь и музыкант импровизирует по заказу. Не допускай также, чтобы знание, приобретенное о том или ином месте, порабощало тебя. Прогулки по улицам, наиболее мне знакомым, всегда полны сюрпризов. Да, именно импровизация. У меня нет маршрутов. Или, вернее, мои маршруты вечно новы и изменчивы. Видишь, сколько здесь людей?
— Да.
— Каждый из них, вероятно, следует своему личному маршруту; одному на своих личных маршрутов, так как у всякого человека их несколько. Представь себе это. Продолжи намеченную ими линию. Это очень показательно, даже очень хорошо. Но еще лучше, если время от времени здесь проходит человек, освободившийся от личного маршрута. Как пловец Бодлера, «млеющий в волнах».
— Ты посвящаешь много времени таким прогулкам?
— Да, в общем много. Меньше, чем хотелось бы. Нужно успеть насладиться ими. Будут ли они еще возможны в нарождающемся Париже?
— Ты как будто придаешь им особенное значение?
Жалэз улыбнулся, прежде чем ответить.
— Да, конечно.
— Ты ищешь в них только отдыха?… Или же…
— Или?
— Не знаю… чего-то более значительного.
— Да, если хочешь.
— Что же это?
— Ты так любишь точные определения?
— Нет. Но мне хотелось бы понять. Вот и все.
— Понимание придет само; путем опыта. Помнишь совет Паскаля? О положительных свойствах опыта?
— «Глупейте».
— Глупеть не надо. Надо терпеливо ждать, чтобы ум охватил то или иное явление. Не стараясь искусственно забегать вперед.
Тут Жалэз резко изменил тон. Он заговорил веселым, почти небрежным голосом, как будто желая уменьшить значение своих слов.
— Признаться, я очень рад, что мы познакомились. Нас свел, по-моему, счастливый случай. Не знаю, будем ли мы всегда сходиться во мнениях. Но важно не это. В нашем возрасте и в нашей среде мы окружены толпой товарищей, у которых есть мнения, у которых нет ничего, кроме мнений. А вот человека, способного проникаться тем, о чем у него нет еще никакого мнения, найти действительно трудно. Такой человек заслуживает название серьезного. Остальные просто легкомысленные педанты.
— Верно. Все они, конечно, блестяще учатся. В Лионе их, что сельдей в бочке.
— С другой стороны, у меня чувство, что жизнь очень коротка…
— Уже?
— Да, уже. А у тебя этого чувства нет?
— О, есть.
— И особенно, что решающая часть ее длится очень недолго. Я не хотел бы злоупотреблять разными печальными примерами, известными мне. Мы имеем право надеяться, что нам удастся избегнуть такого молниеносно быстрого краха. Но даже по удачно сложившимся судьбам видно, что некоторые области жизни отмирают рано. Например, встречи с людьми, дружба. Я уверен, что начиная с возраста, совсем близкого к нашему, я хочу сказать, с возраста, к которому мы приближаемся, человек вступает в полосу страшного одиночества…
— Остаются, однако, дружеские отношения, которые уже успели образоваться…
— Да, пожалуй… Что касается любви, то, может быть, она не обязательно подлежит этим законам… как по-твоему?