Они свернули с авеню Гобеленов и прошли маленькими улицами к верхнему концу бульвара де л'Опиталь. Жалэз на минуту приостановился.
— Ты никогда здесь не был?
— О, нет.
— Тебе здесь нравится?
Жерфаньон бросил взгляд по сторонам.
— Что это за площадь позади нас?
— Площадь Италии. Мы осмотрим ее когда-нибудь. Довольно странное место; осмыслить его удается лишь мало-помалу. Даже я до сих пор иногда чувствую себя там потерянным. А здесь? Тебе нравится?
— Я удивлен. Готов сказать взволнован.
— А время сейчас еще не очень удачное. Хорошо бы прийти сюда на исходе дня, перед самым наступлением темноты, когда где-то там, сзади, поднимается ветер, ленивый ветер с юго-востока. Знаешь, газовые фонари светят тогда, словно корабельные огни. Каждое пламя мечется в одиночестве. Изредка вдалеке проезжают экипажи. Идешь по этому широкому спокойному тротуару. Тут и ширь спуска, и невидимая цель, и веяние реки, и свобода шага, и приток мыслей. Хочется никогда не возвращаться домой. Ярко освещенным кораблем поджидают тебя внизу бульвара вечерние и ночные часы. Для этого тоже, по-моему, самое важное, самое незаменимое — быть молодым. Старайся относиться к миру бескорыстно. И, как сказало бы духовное лицо, не замыкайся в тесный круг, из коего нет выхода.
В этот миг Гюро выходил из дома Жермэны. Он посмотрел на набережную. Но любимый пейзаж выдавил у него на губах лишь бледную улыбку раненого.
Получив записку от своей возлюбленной, он пришел к ней в такой час, когда она обыкновенно еще спала, и выслушал рассказ о посетителе, который был у нее. В то время как она почти без прикрас передавала угрозы и предложения, он наблюдал за ее лицом. Его ответ был краток.
— Хорошо. Я подумаю обо всем этом. Не огорчайся. Постарайся поспать еще немного.
Потом он поцеловал ее и ушел.
Очутившись на улице, Гюро по некоторым признакам понял, что к нему подкрадывается томительное уныние; не раз уже изведав его в решающие моменты своей жизни, он знал, какая едкая горечь таится в нем. С ясностью сознания, доведенной до совершенства иронией над собой, он понял также два инцидента, которые произошли с ним накануне. До сих пор он не удостаивал внимания думать о них, до крайности не любя культивировать в себе мрачность и подозрительность. Встреча с министром торговли в кулуарах палаты. Трехминутный разговор с редактором газеты. Сущие пустяки. Он едва помнил короткие фразы, сказанные ему. Министр обронил шутку; что-то вроде: «Итак, вы опять принимаетесь за геркулесов труд? Очень хорошо, когда на это хватает духа». Просматривая его новую статью о внешнем положении, редактор скорчил неопределенную гримасу: «Что такое? Разве моя статья чем-нибудь смущает вас?» «О нет. Ничего особенного». «Но все-таки?» «Да ведь я не имею права давать вам советы ни по этому поводу, ни вообще».
Не в словах тут было дело, а в характере этих двух инцидентов, в тайной нотке, прозвучавшей в них, в образовавшейся трещине, в отдаленности, которую Гюро не пожелал заметить, но которая сразу же создалась между ним и его собеседниками. Ему не высказали прямого порицания. Ему вообще ничего не высказали. Он просто перестал быть своим, сделался человеком, которого сторонятся. Вокруг него уже разрежалась атмосфера связей. Это была профилактика.
«У меня потребность немного пройтись. Хотя бы по набережной. В края Нотр-Дам, туда, где я так любил блуждать в юности. Я чувствую, мне будет ужасно грустно. Перед тем, как грусть моя достигнет апогея, я должен очутиться в таком месте, с которым меня связывала бы традиция душевного покоя. Угрозы Авойе глупы постольку, поскольку их высказал дурак. Но по существу они разумны. Я считал себя могущественным. Я считал себя человеком, который одной речью может свалить министерство, то есть значительно изменить судьбы всей страны. Мое имя… Кроме моих избирателей, найдутся сотни тысяч, миллионы людей, да, миллионы, для которых я олицетворяю собой больше, чем известное направление, разум, дерзание, надежду на лучшее будущее. Мне казалось, что бесчисленные пловцы подбадривают меня издалека. Как хрупко и обманчиво все это! Трелар берет мою статью, кусая губы; в следующий раз он постарается вынудить меня взять ее обратно. Мой запрос… Я предвижу его дальнейшую судьбу. Запрос перед пустым залом… Комизм красноречия без слушателей. Никакого сопротивления. Несколько фраз о том, что все это лишь мелкие административные дрязги, которыми смешно занимать палату, если за ними не кроются какие-то недостойные планы… Опровержение моих цифровых данных. Другие цифры, даты, факты, которых я не принял в расчет, наспех подобранные министерскими чиновниками. Двое-трое коллег пожмут мне руку в кулуарах. „Очень хорошо. Очень смело“. Я знаю, кто это скажет. Тоном, в котором слышится: „Какая муха укусила вас? Вы хотите прикончить себя? Ради того, чтобы в бездну государственного бюджета кануло на несколько миллионов меньше! Как будто в министерстве колоний, общественных работ или в морском не нашлось бы двадцати еще более скандальных утечек!“ Меня спокойно могут не переизбрать через два года. Последний раз я прошел только при повторном голосовании. Этот доктор, которого они на меня натравливают… Сдельный вес человека так мал. Я не захотел примкнуть к объединенной партии. Но так как я едва не примкнул к ней, так как с точки зрения многих я обязан был войти в нее, они считают меня теперь чем-то вроде ренегата. Жорес очень мил со мной, очень хорошо ко мне относится, поддержал бы меня, если бы я стоял у власти. Но он не человек личных привязанностей. Он не из тех, которые говорят: „Мой друг, можете рассчитывать на меня при любых обстоятельствах“. Нет, он слишком философ и оратор; в нем не хватает для этого человеческой глубины. Он позволит какому-нибудь члену объединенной партии выставить свою кандидатуру против меня и даже не заставит его снять ее при повторном голосовании, если этот член объединенной партии трамвайный служащий или кто-нибудь в этом роде — и несколько крикунов из комитета получают из таинственных источников благословение на дальнейшую борьбу. Почему бы и нет? Ведь это „для блага дела“. Если я не примкнул к объединенной партии, то разве из малодушия? Нет, конечно. Чтобы сохранить за собой свободу действий? Очевидно, да. Чтобы достигнуть власти? Пусть так. Тут нет ничего низкого. Человек, посвящающий себя политике, чувствует призвание не только критиковать, но и управлять. Иначе лучше уж быть только журналистом. Но особенно из уважения к моему собственному уму и к уму вообще. Все, во что я верил, все лучшее моей формации протестует против принятия уже готовых мыслей, суждений, решений, формулировок. Декарт. Кант. Все усилие мысли за последние три века. Сам Жорес мирится с этим только с помощью софизмов. И масоном ведь я не пожелал стать. Изысканность. Презрение к известной стадности. Отвращение к данной разновидности антиклерикализма. Полночная месса. Прежние обряды траппистов. Вот собор Нотр-Дам, нежно-серый в раннем свете. Нежно связанный с мечтами моей юности. Я хочу иметь возможность в любой час моей жизни зайти сюда, посидеть в темном углу, посмотреть на самое волшебное из цветных окон. Самое светящееся и захватывающее. Самое бездонное. Ночное пение драгоценных камней. С душой, пронзенной стрелами и цветами ночного солнца.
За все это расплачиваешься. И мой провал возможен. Неудавшийся политик. Никто не поинтересуется причинами. Об успехе еще спорят. А поражение? Никто и не оглянется. К счастью, я веду по-прежнему скромный образ жизни. Студенческая квартира. Отсутствие комфорта. Я позволяю себе кое-какие траты только на пищу, потому что у меня слабый желудок и я не переношу скверных жиров. И на одежду. Что касается книг, то библиотека святой Женевьевы и Национальная никуда от меня не уйдут. Быть одним из бедняков в несколько потертой, лоснящейся одежде. Я никогда не презирал их. У меня никогда не было культа успеха. Боже мой, сколько отрады могло бы быть в балюстраде этого моста, в маленьких волнах реки, в домах на конце острова! Какую благодарность, беспечность, свободу чувствовал бы я, если бы не эта горечь, если бы не эта пропитанность горечью всего моего существа. Жермэна… Я избегаю думать о ней. В сущности, у меня нет к ней никакого доверия. Не так ли, мое сердце? Доверия в тебе нет. Она не более корыстна, чем другие, разумеется. Даже менее. Буржуазная умеренность. Другой показались бы неприличными мои скромные подарки. Но если я потеряю положение в обществе и вместо того, чтобы способствовать ее успехам, хоть немного ее скомпрометирую… Какой убитый вид был у нее сегодня!