«Человечество? Оздоровление его? Дарование ему свободы и счастья?»
Эти мысли только на мгновение ослепили мозг Звездочетова.
Его маленькое, личное, мещанское вдруг выросло в его сознании до величины мирового масштаба и заслонило собою все мечты его о служении человечеству.
Великий Мещанин проснулся в нем. О человечестве и его счастье он больше не думал.
Он думал только о себе, неспособный ни на героизм, ни на жертвы, ни на прощение.
С гримасой боли и отвращения, колеблясь лишь одну секунду, он поднял свой разом окрепший кулак над изобретенным аппаратом.
В нем была «душа» его жены…
Уничтожить все! Никогда к этому не возвращаться больше. Это преступление? — Пусть. — Он уничтожит его. Скорее, скорее, чтобы никто не знал, никто….
С грохотом опустился кулак на страшный аппарат, разбивая его в щепы, а вместе с ним и заключенную в нем, как в жестокой темнице, жалкую «душу» ничтожной женщины.
Ольга Модестовна была мертва.
Пульса, который старался найти наклонившийся над ней Звездочетов — не было. Дыхание отсутствовало. Сердце — остановилось.
V
Панов все утро пережевывал свои впечатления от прочитанной рукописи.
Для него, принимавшего жизнь таковою, какова она была им видима — дело обстояло как нельзя более просто и ясно.
На почве переутомления профессор Звездочетов сошел с ума.
Что же он предпримет?
После долгих размышлений он решил, что посоветует Ольге Модестовне отправить больного в специальную лечебницу для нервно-больных ученых и, — если понадобится, — прибегнет к силе, чтобы добиться своего.
Оставлять на свободе такого больного было опасно.
Если же окажется, что болезнь профессора зашла уже слишком далеко вперед и надежда на восстановление его умственных способностей рухнет, то, держа все это до того момента в секрете, — объявить эту прискорбную новость обществу.
И, вдруг, помимо своей воли, Панов представил себе изолированного от всех сует мира профессора, а в его доме оставшуюся одной молодую, сильную здоровьем и желаниями, женщину. — Тогда, Ольга….
Фраза не была окончена. Вошла прислуга и доложила, что коляска готова.
Панов надел шляпу, взял в руки трость и перчатки и вышел.
Солнце клонилось к закату и легкая свежесть приятной волной омывала воздух.
— К профессору Звездочетову, — сказал Панов кучеру и, удобно забившись в угол коляски, с наслаждением стал полною грудью забирать омывающий легкие воздух.
Панов старался возобновить какую-то, прерванную кем-то мысль свою, которая должна была занять его. Но улица не давала ему сосредоточиться….
Спешили куда-то люди, толкали друг друга, злобно оглядывались один на другого, и будучи во всем виноваты сами, обвиняли в чем-то кого-то другого…
Какая-то пружинная сила гнала их с места на место, как стадо разбредшихся баранов, к какой-то, никому из них неведомой и непонятной цели, заставляя их по дороге обманывать друг друга, друг другу лгать, унижаться, быть вечно смешными и жалкими в поисках вечно ускользающей из рук Истины, и запихивать наскоро, во время коротких остановок, в скверно пахнущие ямы своих ртов вонючую пищу мертвой, органической природы, уничтоженных ими форм ее.
«Базар», — подумал Панов, по на этом слове и остановился.
Он умел только конкретизировать события, не перенося их значения к изображаемым ими вещам. Он видел суету и назвал ее базаром. Но понять, что эта суета была самой жизнью и что, следовательно, самую жизнь он назвал базаром — он не хотел понять. Поднявшись по лестнице на второй этаж, он позвонил у хорошо знакомых дверей квартиры профессора Звездочетова и был вскоре впущен в нее.
Ему открыла горничная Маша с заплаканными глазами и он, полагая причину ее слез в связи с, может быть, резким ухудшением, произошедшим в состоянии здоровья профессора, наскоро кинув шляпу, перчатки и трость на столик в передней, быстро, без доклада, с озабоченным лицом, поспешил к Звездочетову, не проронив ни слова.
В гостиной он принужден был остановиться от изумления.
Двери в кабинете обоими половинками были настежь открыты.
«Тем лучше, — подумал он, — если это не какое-нибудь новое чудачество больного».
Подойдя к дверям, он увидел сидящего па письменным столом профессора, в одной руке державшего носовой платок, а другой закрывшего свои глаза.
Звездочетов не поднял головы на звук шагов входящего Панова.
Панов остановился, откашлялся и осторожно начал:
— Милый учитель и уважаемый коллега. Я прочел вашу рукопись, я вник в нее, и должен вам чистосердечно признаться…
На него смотрели спокойные, ясные глаза, немного печальные, совершенно нормальные глаза смертельно усталого и измученного человека.
«Нет, он не сумасшедший», — мелькнула мысль в голове Панова и он запнулся.
Глаза стали еще яснее и теперь к их мягкой печали присоединилось еще выражение скрытой иронии.
Звездочетов встал из-за стола, совершенно твердой и прямой походкой подошел к нему и взял его за обе руки.
— Уважаемый доктор и преданный друг. Оставим мою рукопись в стороне, вместе с ее автором. Я просто грубо и глупо пошутил над вами, желая вас позлить, показывая, что вместо работы над изданием учебника был занят этой фантастической ерундой. Простите это мне и забудьте об этом. София Николаевна может поручиться вам за меня, что я все это время, как канцелярская крыса, сидел над технической разработкой материала нашей клиники. Но, впрочем, и ее в сторону. Не в ней дело. Меня, всего несколько часов тому назад, постигло страшное, непоправимое горе, тяжелое и неожиданное несчастие. Сегодня, рано утром, Ольга Модестовна скоропостижно скончалась.
«Ольга»?.. Панов подумал, что над ним недостойно измываются, но потом, вспомнив, что имеет дело с больным и, может быть, сумасшедшим, сурово переспросил:
— Скончалась?
— Да. Паралич сердца. Vitium cordis[16]. Ах, она всегда страдала им и я так мало обращал на это внимания. До сих пор еще я не пришел в себя! Я потерял себя. Я говорю спокойно, а душа….
— Вы шутите?! — перебил Панов.
— Я не спорю, — нахмурив брови, сказал Звездочетов, — когда человек шутит, — это всегда выходит глупо, но….не настолько, конечно!
— Вы разрешите мне взглянуть на нее?
— Конечно. Ах, боже мой, боже мой! Пойдем.
Профессор провел через гостиную и столовую все еще сомневающегося Панова и, подведя его к дверям спальни жены, открыл перед ним двери.
В комнате было темно.
Густые синие шторы были спущены с трех огромных зеркальных окон, и высокое трюмо в углу спальни было уже кем-то заботливо занавешено сколотыми французскими булавками простынями.
Чтобы лицо смерти не засмотрелось на свою безобразную красоту.
У постели, на которой лежало тело Ольги Модестовны, стояли двое.
В одной Панов узнал прислугу Машу и только сейчас понял, почему у нее были заплаканные глаза.
Другой был — незнакомым мужчиной.
Одет он был в хороший, но далеко не первой молодости, черный, застегнутый на все пуговицы сюртук и в руках держал распущенную ленту сантиметра.
Панов приблизился.
Маша громко всхлипнула, профессор залюбовался чарующим спокойствием красивого лица умершей, а человек в сюртуке, повивальная бабка Смерти, деликатно отходя в сторону и уступая Панову дорогу, кашлянул в руку и довольно четко отрекомендовался:
— Старший агент городского первого бюро похоронных процессий. Леон Семипузов.
Панова затошнило.
VI
«Ну и что же? — сам себе сказал Звездочетов, медленно поднимаясь с дивана. — Этого вывода следовало ожидать».
Прошло уже больше двух недель, как Ольга Модестовна была похоронена и навсегда ушла из волевого восприятия мозговой деятельности профессора Звездочетова.
Все эти две недели он продолжал принимать мышьяк и вспрыскивать себе под кожу чудодейственный препарат, с какой-то особой тщательностью и любовью нагоняя потерянный вес своего тела.