Все ее любовники уже на другой день не помнили своей любовницы и продолжали обходиться с нею так, как обходились до связи.
Может быть, бесстрастие Софьи Николаевны производило это действие или то, что все они, сколько их ни было, совершенно не существовали для нее как таковые и являлись только простыми средствами к достижению ей одной ведомой цели?
Вот и сейчас Панов живо припомнил сцену в комнате сестры, свою плохо замаскированную ложь, крепкую, круглую грудь молодой женщины, выбившуюся из-под кофточки, высоко обнаженную под поднятой юбкой розовую ногу, стянутую выше колена глубоко врезавшейся в упругое тело круглой подвязкой и свою неловкую и смешную позу, когда он склонился над ней… но никакого чувства Панов к этой женщине не испытывал уже — ни стыда, ни нового желания…
В ответ на ее вопрос он дружески взял ее за руку и сказал:
— За вчерашнее не я, а вы должны сердиться… Впрочем, что было, того не вернешь. Забудем это. В настоящее время я действительно имел в виду просить вашей помощи в одном деле.
Возвращаясь к своему хроническому спокойствию и бесстрастности, Софья Николаевна ответила:
— Слушаюсь.
— Погодите, — предупредил Панов. — Одно условие только. Бросьте ваш тон подчиненной. Дело серьезное и щекотливое. Поймите, что с подчиненной я не стал бы говорить о нем. Я обращаюсь к вам, как к другу, помощнику и человеку. Разговор будет о Николае Ивановиче…
Софья Николаевна слегка подняла опущенные глаза.
— Профессоре?..
— Да. Пройдем в кабинет, я подпишу вам бумаги, а потом поговорим. Уверяю вас, мне не с кем больше посоветоваться.
IV
Панов, не глядя, подписал последний счет, обеими руками отодвинул вглубь стола образовавшуюся гору бумаг и, повернувшись к Софье Николаевне, мягко сказал:
— Ну вот, голубчик. Все. Теперь садитесь вот сюда, поближе, и постарайтесь меня понять. Почему я советуюсь с вами? Это ясно. С кем мне советоваться? Мои коллеги по больнице в отпуску и, если правду сказать, я очень рад этому. Это чересчур умный народ. Они очень легко выносят сор из избы. Сейчас же они подняли бы шум и сумятицу со своей психологией, субъективизмом, теорией относительности и прочей галиматьей. А дело скромное. Щекотливое. Его надо замять, не дать возможности разгореться… Интересы нашей клиники, я полагаю, вам дороги так же, как и мне, интересы клиники и… доброе имя профессора Звездочетова.
Я чувствую в вас сильного и здорового душой человека. Профессор болен… это настолько ясно, что останавливаться над этим не приходится. Его временно надо отстранить от ведения дела, ибо его рассеянность начинает становиться не безразличной для жизни вверенных ему больных.
Я слишком ценю своего учителя, чтобы допустить его имя вплести в какой-нибудь скандал. Для меня ясно, что Николай Иванович, не по силам работающий уже больше года — надорвался.
Ему необходим отдых.
Однако, его настойчивость вам известна. Ее-то нам и надлежит сломить.
Во что бы то ни стало надо посоветовать ему бросить всякую работу и хорошенько отдохнуть. Иначе я не отвечаю за него. Я вам это говорю, как его товарищ, ученик и врач.
— Но что же могу я сделать? — спросила Софья Николаевна.
— Многое! Вы должны помочь мне. Профессор очень ценит вас, как работника и человека. Я это знаю. Вот почему я и обращаюсь именно к вам. Вашей безупречной выдержкой и спокойствием вы можете оказать, не предполагая даже, огромное влияние на его развинченный во всех своих нервных основах организм. Я его буду обрабатывать, я подготовлю почву дома, переговорив с его женой, а вы будете методически, оказывая на него давление в желаемом смысле, направлять его желания к определенной цели — отдыху! Поняли? Согласны?
Софья Николаевна вздохнула и задумалась.
Она видела перед собой вспухшую, синюю конечность одного упрямого старика, покрытую язвами и зловонную.
Это была гангрена.
Но упрямый старик так бешено боялся распроститься не только с жизнью, прожитой в нищете и пьянстве, но даже с кусочком своего старого, заживо разлагавшегося, больного тела, что не соглашался на операцию.
Так называемая демаркационная линия, т. е. линия, отделявшая больную конечность от еще живой ткани, ползла все выше и выше, а гангрена захватывала все новые и новые участки еще здоровых тканей. Вся прожитая жизнь показалась вдруг Софье Николаевне распространяющей дурной запах, гангренирующей частью ее самой, охватывавшей каждый день все новые и новые возможности будущих дней ее жизни.
А она, как упрямый старик, цеплялась за эту проклятую жизнь и строила ценности для будущего на основании опыта от гангренирующего прошлого.
В двадцать восемь лет ей стала противна ее скучная, пропитанная запахом лекарств, одинокая жизнь, без любви, без необходимых для выявления высшего духа, чисто мещанских радостей, хотя вокруг было достаточно и морфия, и мышьяка, и кокаина — выбирай только — она продолжала покорно ждать чего-то от будущего, инстинктивно веруя, что и она будет когда-нибудь призвана к делу и ей объяснят ее значение, как участницы в общей жизни.
«Вот… приближается… — думала она. — Теперь или никогда». Момент подходящий и он сам идет к ней навстречу. Им надо воспользоваться. Больше молчать она не может.
Аналогичные переживания она давно угадывала в профессоре Звездочетове, конечно, только в большем, может быть, космическом даже масштабе гениального ученого и мыслителя, и они были ей так близки, так любовно понятны…
«Теперь или никогда… теперь или никогда!»
Какая безумно-огромная мысль должна была родиться в недрах исполинского мозга профессора, если даже она, маленькая Софья Николаевна, способна была увидать, как властно и неудержимо эта мысль вырывалась наружу в каждом движении ученого за последний месяц?
Николай Иванович переутомился… О, жалкий пигмей, как может переутомиться творческая сила природы?! Как это ты не видишь, господин доктор Панов, что не в переутомлении здесь дело!
Ей давно стало понятным все.
Замкнутый в себе, всегда напряженно ищущий чего-то не в формах, а в причинах, породивших их, человек огромных возможностей и поражающей смелости, в духовном одиночестве влачащий за собою весь ужас не сознаваемой человеческой мысли, он, профессор Звездочетов, просто что-то понял за последнее время, какую-то тяжелую мысль осветил пламенем анализа и, прекращая трагические колебания, отчаянно и страстно, дерзко и вдохновенно, решил проникнуть в тайны чего-то.
Она это угадывала. Она это осязала почти.
«Теперь или никогда, теперь или…»
— Однако я дал вам, Софья Николаевна, достаточно времени, чтобы обдумать ответ, — решил, наконец, Панов прервать царившее молчание.
И тогда Софья Николаевна решилась: «Теперь». Ее внезапно осенила какая-то смелая мысль, она резко поднялась с кресла, нервно переставила на другое место банку с одноглазым зародышем и, вдруг кому-то улыбнувшись, вздохнула полной грудью.
— Хорошо, — сказала она. — Я думаю, мне удастся помочь вам в вашем деле, доктор.
V
Профессор Звездочетов велел следовать своему кучеру за собой, а сам медленными, усталыми шагами двинулся пешком по направлению к дому.
Ему казалось, что в движении он лучше сосредоточит свои мысли и скорее придет к какому-нибудь окончательному решению.
«Теперь я в этом уже почти не сомневаюсь» — шевелились его тонкие, бескровные, немного злые губы, в то время как нахмуренные глаза с напряженным вниманием следили за выступавшим при каждом полном шаге из-под полы пальто кончике правого сапога.
«Сегодняшний наркоз, чуть-чуть не закончившийся трагично (Звездочетов горько улыбнулся) рассеял, как дым, мои последние сомнения. Теперь мне все это ясно. Теперь я на дороге, окончание которой не страшная бездна западни, а стройная система познания нового мира. «Я вижу новую землю и новое небо»[6]. Однако дорога эта — дорога слез и труда, тяжелый путь опытов, мучительных и рискованных и, как водится, не всегда удачных… Что ж. Чем хуже, тем лучше в конце концов, и глупо поворачивать оглобли назад тогда, когда после сорокавосьмилетних поисков дороги, среди болот и дремучих лесов, наконец выезжаешь на ровный путь, в существование которого перестал даже и верить уже! Теперь уже поздно, конечно!»
6
«Я вижу новую землю и новое небо» — Цитируется Апокалипсис: «И увидел я новое небо и новую землю» (Откр. 21:1).