Выбрать главу

Профессор, поняв это, не растерялся, ласково нагнулся к упавшей перед ним на колени женщине, поднял ее с пола и, прижимая к себе, интуитивно чувствуя, что эта внезапная близость приятна им обоим, усадил ее на диван рядом с собою. И, как опытный врач не только тела, но и духа, ни единым словом, ни единым жестом не перебил путавшуюся и красневшую, сжимавшую его руки в своих, возбужденную Софью Николаевну, в ее исповеди к нему, продолжавшейся довольно продолжительное время, ибо Софья Николаевна поведала ему действительно все. Всю свою жизнь. И он знал, что она должна была все это сказать и нисколько не удивлялся слушаемому. Да. Всю свою жизнь поведала Софья Николаевна, всю муку свою и тоску; всю неудовлетворенность своего пребывания среди дурно пахнущих кусков человеческого мяса, полное отсутствие своей воли, отдавание себя студентам и ординаторам без всякого чувства плоти, ради того только, чтобы в объятиях другого мысленно представлять себе его объятия, и, наконец, свой сегодняшний разговор с обеспокоенным Пановым и ее твердое, принятое ею после этого разговора решение открыть всю правду своему богу, ему, Звездочетову, и отдать себя и свою жизнь в его полное распоряжение и неотъемлемую собственность, если только, о, если только он не совсем отвергнет ее.

— О, возьмите ее у меня, мою глупую жизнь, если она вам на что-нибудь может вообще пригодиться! — страстно закончила она свою исповедь.

Это последнее слово, сказанное Софьей Николаевной, слово «жизнь» зацепилось своим острым значением за какую-то неведомую мозговую клетку Звездочетова, и вдруг всей огромной тяжестью своей надавило на мозг. Профессор почему-то вспомнил, с необычайной яркостью и отчетливостью, лежащий в грязи мостовой «Requiem» и отпечатавшуюся на нем лапку стриженого пуделя.

— Да — это жизнь, — подумал он. — Это жизнь. Непроникаемая, непонятная, а просто существующая, без смысла и значения, без понимания и логики — жизнь.

Пудель и любовь. «Requiem» и извозчик, задравший кверху свой армяк… Жизнь, жизнь, жизнь! Бесформенное проклятие. Самая неустойчивая устойчивость бесконечной конечности… Это жизнь.

— Софья Николаевна, налейте мне двадцать пять капель валерьянки, пожалуйста — у меня закружилась голова… — сказал Звездочетов, напрягая всю силу воли, чтобы отогнать овладевшую им обморочную слабость.

XI

В приемной профессора собралось пятеро больных.

Первой вошла высокая, пожилая дама с сильной проседью в волосах, туго затянувшая свое начавшее расплываться тело в старомодный корсет, высоко подпиравший ее огромные груди.

Она села на диван и, достав из ридикюля маленькую книжечку в сафьяновом переплете, принялась за чтение. Вторым вошел веселый, розовый старичок с забавным хохолком на затылке.

Потом — все зараз, вошли трое: две барышни, очевидно, сестры, бойкие и шустрые, как молодые мышата, в задорно шуршавших шелковых юбках, высоко обнажавших тонкие, красивые ножки, обтянутые ажурными чулочками и обутые в лакированные туфельки. Третий, вошедший с барышнями, видимо, совершенно случайно повстречавшийся с ними на лестнице, совершенно им незнакомый человек, несколько даже недовольный и шокированный этой встречей, был плотным, пожилым уже субъектом, одетым в безукоризненно сшитый сюртук самого строгого покроя, с безупречно белым накрахмаленным воротничком и круглыми манжетами, скрепленными большими золотыми запонками в виде плоских пуговиц, с выгравированными на них крупными монограммами. Господин этот был очень близорук, о чем можно было догадаться по сильно выпуклым стеклам очков, вправленных тоже в золото, к которому вошедший был, видимо, очень неравнодушен. Очки важно покоились на породистом носу с горбинкой у переносицы, и вообще весь внешний облик вошедшего дышал олимпийским величием и неприступностью. Сурово оглядев барышень, как бы желая объяснить уже дожидавшимся здесь, что он с ними ничего общего не имеет, он выбрал себе кресло неподалеку от веселого старичка и vis a vis степенной дамы и, сев в него, сделался еще более неприступным и важным.

Барышни переглянулись, весело рассмеялись глазами и чинно, как институтки, уселись вдвоем на одном маленьком узеньком диванчике в углу гостиной.

Господин с золотыми очками еще раз сердито посмотрел на них, но про себя подумал:

«Недурна малинка».

Потом приподнялся чуть-чуть со своего места и, собственно говоря, ни к кому не обращаясь, почтительно спросил, глядя больше в сторону пожилой дамы:

— Если осмелюсь полюбопытствовать, кто будет первый на очереди?

Веселый старичок, очевидно, большой охотник до разговоров, принял этот вопрос, как за шаг к знакомству со стороны важного господина и, быстро привстав со своего кресла, пересел на кресло поближе к спрашивавшему.

— Они- с.

Сказав это, старичок почтительно вскинул свои быстрые глазки на пожилую даму.

Господин в ответ почему-то нахмурил брови и, взяв со стола один из разбросанных по нем журналов, принялся его перелистывать.

Старичок, однако, не понял этого жеста.

— Виноват, — вежливо обратился он к господину, — если вы изволите торопиться куда, я с удовольствием могу уступить вам свою очередь. — Я второй.

— Благодарю вас, но это совершенно неприемлемо. Вы пришли раньше меня, естественно, что вы и должны быть раньше принятым, — сухо сказал господин.

Старик вздохнул.

— Нам торопиться некуда, — доверчиво сообщил он. — Я, если вам знать угодно, так даже рад посидеть немного в незнакомом мне месте и понаблюдать жизнь, что называется.

Старик весело рассмеялся.

— Я должен вам сказать еще, что совершенно холост и живу одинешенько… Занятий у меня никаких нету-с. Отчего же, спрашивается, и не посидеть? когда над тобой не каплет.

Барышни в углу переглянулись, шушукнулись и тихонько рассмеялись.

— Вы необычайно любезны, но, повторяю, это совершенно неприемлемо. Принципиально я не могу вашей любезностью воспользоваться.

Старик снова вздохнул.

Он всегда печалился, что люди не понимают его.

Разговор не клеился.

По прошествии некоторого времени, проведенного всеми в молчании, он рискнул попытаться снова.

Вначале ни к кому не обращаясь, он быстро заговорил, закончив свою фразу уже прямым вопросом по адресу господина.

— Много как нонче-с больных развелось. Ну, нам, старикам, это еще простительно, а вот почему же, спрашивается, молодежь хворает? Неужели наша наука не научилась еще раз и навсегда, что называется, уничтожить самую, т. е. возможность всякой болезни разной? Вот каково ваше мнение по поводу сего предмета? Ваша наружность говорит, что вы, наверное, представитель одной из наук.

Господин улыбнулся, отложил журнал в сторону и сказал:

— Вы ошиблись. Я старший прокурор губернского суда.

Старик засуетился, встал со своего места и снова заговорил охотно и быстро:

— Очень, очень даже лестно познакомиться. Моя фамилия Пьянчанинов. Не от слова «пьяница», а, как я полагаю, от слова «piano». Некогда, может быть, слышать изволили, не совсем чтобы безвестный регент собственного Пьянчаниновского хора…

— В провинции я слыхал вашу фамилию, в связи с хором, — сказал господин.

Старик просиял.

— Так точно — с. В провинции. Гремели- с! Харьков, Казань, Ростов, Тула, Екатеринослав. — Старик скорбно вздохнул: — А сейчас уже целых пятнадцать лет на полном покое, что называется.

— Почему же так? — больше ради вежливости, чем из любопытства, спросил прокурор.

— Геморрой-с, — лаконически ответил старичок.

Дама положила свою книжечку в ридикюль обратно, барышни перестали шушукаться и вытянули свои шейки по направлению к разговаривавшим, и прокурор сочувственно наклонил голову набок.