Если бы он добрался до нее сейчас, то убил бы на месте! И он плакал незрячими глазами, мешая в глазницах кровь и слезы, плакал оттого, что не может исполнить своего желания. Он, бывший некогда первым силачом мира, не может не только врагов поубивать, но даже отомстить женщине, предавшей его!
Шли дни, сливаясь в недели и месяцы. Самсон перестал буйствовать и рваться в своих цепях. Но горечь не иссякала в его сердце. Вот разве что жалость примешивалась к ней теперь. Жалость к Далиле. О да, он по-прежнему хотел убить ее, но плакал теперь именно оттого, что хочет убить ту, которую прежде так любил.
Шли, шли дни… Теперь у Самсона было много времени для раздумий.
«Бог дал мне силу, – размышлял он. – Силу истреблять филистимлян. Но разве я исполнял свое предназначение неустанно? Разве посвятил этому жизнь? Нет. Уже двадцать лет минуло с того дня, как я побивал тьмы их ослиной челюстью. С тех пор жил я мирно, как самый обычный человек, нежил тело свое, дух мой был ленив, и боялись филистимляне не меня, а моего предназначения, которое я так и не исполнил. Вот почему Бог отступился от меня. Вот почему… а вовсе не потому, что какая-то женщина взяла ножницы и остригла меня спящего. В том воля Божья была, а не человеческая. Далила была в руке Божией. И я был в его руке. О, значит, силы я лишился по его воле? Но зачем он оставил меня? Только ли для того, чтобы я понял ничтожество свое и терпел страдания и унижения? Или все же… все же ради иной доли? Или Бог все еще ждет от меня того, ради чего явился я на свет, а постигшие меня испытания – всего лишь знак, чтобы я не тратил сил попусту?»
Так думал он день, и два, и три, и неделю, и месяц. Думал, прислушиваясь к себе, ища ответы на нелегкие вопросы. А тем временем начали отрастать волосы на его голове, а в тело возвращалась сила. Тогда Самсон понял, что Бог еще не вовсе отступился от него, и дал себе слово не тратить больше жизнь свою попусту.
Между тем у филистимлян настал праздник бога Дагона, покровителя рыбной ловли и земледелия. Владыки филистимские собрались, чтобы принести великую жертву ему и возблагодарить за то, что предал Самсона, врага их, в их руки.
Множество народу собралось в Газе из всех городов, началось празднество, шли пиры, вино лилось рекой. И когда опьянели филистимляне, когда развеселилось сердце их, они закричали наперебой:
– Позовите Самсона из дома темничного, пусть он позабавит нас!
И вот во дворец, чьи высокие своды были подперты колоннами, привели окованного цепями слепого Самсона. Отрок ввел его за руку. Самсона поставили посреди зала, дали ему в руки цитру и велели играть для потехи собравшихся. А народищу там было – не счесть. Внизу, в зале, пировали все владельцы филистимские с семьями и приближенными, все знатные горожане, а под высокой крышей устроены были галереи, куда мог собраться простой люд.
И вот для них для всех герой иудейского народа, поверженный богатырь Самсон играл теперь на цитре…
Ну, музыкант из него был невеликий, а потому каждый аккорд, извлекаемый им, был фальшив и встречал только насмешки собравшихся. А впрочем, даже если бы срывались со струн сладкозвучные звуки, филистимлянам было бы не до наслаждения ими. Самсон, великий герой, повержен, он в их руках, они могут делать с ним, что хотят! Вот что было для них главным наслаждением.
Смиренное молчание и послушание Самсона сначала приводило их в восторг, а потом наскучило. На него перестали обращать внимание. Гости вернулись к пированию.
Тогда Самсон почувствовал, что час его настал, и сказал отроку, который водил его за руку:
– Я устал стоять, подведи меня к столбам, на которых утвержден дом, чтобы прислониться к ним.
Отрок так и сделал.
Взялся Самсон обеими руками за колонны и воззвал к Господу:
– Господи Боже! Вспомни меня и укрепи меня только теперь, о Боже, чтобы мне в один раз отмстить филистимлянам за два глаза мои.
И, напрягшись, сдвинул Самсон с места два средних столба, на которых утвержден был дом, упершись в них, в один правою рукою своею, а в другой левою. Все зашаталось вокруг… послышались испуганные крики… Но, перекрывая их, зазвучал голос Самсона:
– Умри, душа моя, с филистимлянами!
Вслед за тем он уперся полною силою – и повалил колонны. Рухнули они, рухнула крыша, обвалились стены, погребая под развалинами всех, кто находился во дворце.
Все погибли. Рассказывают, умерших, которых умертвил Самсон при смерти своей, было более, нежели тех, кого умертвил он за всю жизнь свою.
Не скоро разобрали завалы и вытащили трупы… А когда сделали это, пришли в Газу иудеи – братья Самсона, родичи его, забрали тело героя и отнесли в некое место между Цорою и Естаолом, где был погост и где уже несколько лет лежал во гробе Маной, отец Самсона. В той могиле и похоронили богатыря.
Вот так погиб Самсон, спаситель Израиля от филистимлян. Человек, наделенный великой силой – и великим неумением с нею обращаться. Богу понадобилось дать ему суровый урок, чтобы вразумить.
Но какие бы высшие цели ни ставил перед собой Господь, все же предательство любимой – это слишком жестокое средство, чтобы заставить человека одуматься и исполнить наконец свое предназначение!
Тем более что неизвестно вообще, одумался Самсон или нет. Ведь он просил у Бога помощи не в отмщении угнетателям его народа, а в отмщении «за два глаза мои»…
Он был всего лишь человеком. Да, всего лишь человеком, который, очень может быть, так и не понял, зачем однажды его матери явился некто в светлых одеяниях, окруженный нимбом золотистой пыли.
Сбывшееся проклятье
(Михаил Скопин-Шуйский, Россия)
Князь Михайла смотрел на жену, которая припала головой к его ногам, сдавленно рыдая, – и понимал, что ее слезы были не слезами жалости, а слезами прощания. Он умирал и знал, что умирает. Немилосердная боль, которая начала его терзать вскоре после того, как он осушил чарку вина, принятую из рук дорогой тетушки и кумы Катерины Григорьевны, наконец-то утихла.
Он осторожно облизал губы… Даже притронуться к ним было мучительно, так искусал он их в приступах жесточайшего страдания, искусал, чтобы сдержать крики. Князь боялся еще больше испугать мать и жену, которые и так почти лишились от страха рассудка, когда его принесли полуживого из дома Воротынских, с веселого крестильного пира. Он стыдился сам себя – герой Москвы, освободивший ее от поляков (он-то знал, что, кабы не шведское войско, ничего не получилось бы… да и со шведами ничего не получилось бы, кабы не ушли поляки сами из Тушина, вдребезги переругавшись друг с другом… он-то знал, но никому не собирался объяснять, а теперь это и вовсе казалось неважным), любимец народный и, очень возможно, преемник государя Василия Шуйского на царстве (доброхоты доносили, что народ на старика царя, неудачника, ввергшего державу в пучину Смутного времени, войн, разора, голода, очень ропщет, а вот на тридцатилетнего синеглазого красавца, государева племянника, удачливого полководца, глядит с обожанием и надеждой). Он стыдился себя – боль превратила его в сущую развалину, тихо стенающую, скручиваемую судорогами и бьющуюся в приступах страха.
Да, ему было не только больно, но и страшно! Страшно – с тех самых пор, как он увидел на крепостной стене Дмитрова женщину с растрепанными волосами, похожую на ведьму. Раньше она казалась князю Михайле самой красивой из всех красавиц земных, а в тот момент, еще сильнее исхудавшая (хотя куда еще худать-то, и так весу не более, чем в птице-синице!), обветренная, в обтрепанной одежде, мало напоминала ту надменную, осыпанную драгоценностями панну, какой когда-то въехала в коленопреклоненную Москву, чтобы сделаться ее царицей. Только глаза, эти серые неистовые глаза… Только голос, тот же голос, который когда-то заливался серебристым смехом… Но тогда он страшно и гулко выкрикнул со стены проклятие, которое теперь сбывалось.
О, как подступила к нутру боль! Ледяной пот оросил бледное чело умирающего.