Здесь в дискуссию вступили католические богословы. Для того чтобы
освободить евреев от иудаизма, христианские мужи выработали стратегию, согласно которой следовало, во-первых, запретить традиционное платье, во-вторых, обычаи и религиозные обряды, но главное, выбросить из немецкого лексикона само слово еврей. Логика проста и понятна: слово, ставшее презираемым, не позволяет евреям обрести чувство чести, которое приравняло бы их к другим гражданам.
Перелистывая немецкие страницы, исполненные призывов к ассимиляции, Юлий думал о своей семье, вставшей на этот путь по доброй воле. Двигаясь постепенно, он приходил к осознанию того, что внутренняя политика СССР - в ее отношении к евреям - уже прошла существенную долю указанного пути. Он думал о слове, изъятом из обращения, о том, что нет больше ни особого языка, ни странных обычаев и традиций. Еще одно поколение, и страх, гуляющий на одной шестой суши, выветрит еврейские имена...
Теперь Юлий наконец сформулировал. Антисемитский апофеоз немецкой философии, остановленный советской победой, подхвачен идеологией победителей. Это означает, что мало-помалу, скрупулезно следуя за источником, наши идеологи доберутся до последнего и окончательного решения.
Есть два пути, не пресекающие надежд на спасение. Первый - простой, а значит, подходящий для большинства: принять ассимиляцию, не мудрствуя, потому что в противном случае, о чем свидетельствует историческая логика немецкого антисемитизма, приходит черед аннигиляции. Необходимая простота селилась в выхолощенных мещанских душах, знать не знающих о том, что, оторвавшись от веры своих предков, они - на самом деле - идут по пути собственного спасения. "Если есть надежда - она в мещанах", - Юлий сформулировал, морщась.
Второй путь представлялся более сложным. Он предназначался для тех, кто должен был ассимилироваться сознательно, то есть осознавая собственное метафизическое иудейство, вытравить из себя остатки исторической памяти. На этом смутном и тайном пути, по мнению Юлия, открывалось и собственное, и национальное спасение. Новое еврейство - развоплощенную метафизическую реальность - он видел бесплотным, похожим на жизнь в блокадном городе.
Смутные прозрения требовали ясности. В течение многих месяцев Юлий пытался приблизиться к ней шаг за шагом, однако книги, к которым он обращался, подсовывали кривые зеркала. С каким-то гадостным и унылым постоянством они раскрывались на свидетельствах тех, кто - задолго до Юлия - пережил метафизику еврейства: прошел по этому пути и описал тернии. Двое, от чьих свидетельств он не мог отмахнуться, отстояли друг от друга более чем на век.
"Весь стройный мираж Санкт-Петербурга был только сон, блистательный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался хаос иудейства, незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался и бежал, всегда бежал". Всегда, вырвавшееся из груди Осипа Мандельштама, означало дурную бесконечность: вечный ужас и вечную муку.
Другое свидетельство вылилось из-под пера женщины: "У меня была странная фантазия: когда меня забросили в этот мир, неземное существо, провожавшее меня, вырезало в моем сердце слова: "Ты будешь необыкновенно чувствительна, ты сможешь видеть вещи, скрытые для других глаз, я не лишу тебя мыслей о вечности... Да, чуть не забыл: ты будешь еврейкой!" Ни на одну секунду я не забываю этот позор. Я пью его с водой, с воздухом, с каждым вздохом".
Слова, написанные по-немецки рукой неизвестной Рахель Левин, добавляли бесконечности еще один мучительный штрих. Их Юлий прочел и перевел за несколько дней до того, как мать, в последнее время зачастившая к подруге, сообщила, что назавтра ей понадобится помощь.
С некоторым неудовольствием, которому Юлий не позволил проявиться, он выслушал задание: по списку, составленному накануне, закупить продукты, вино и водку для послезавтрашних поминок. Только тут Юлий сообразил, что речь идет о Науме Шендеровиче, которого он помнил, но как-то неотчетливо: последние годы мать ходила по гостям одна. В детстве Юлий дружил с Ленькой; теперь эта семья проходила под рубрикой мамины знакомые.
Выполнив все, что от него ожидали, Юлий отговорился редакционными делами и на кладбище не поехал. На поминки он успел вовремя, за что получил благодарную улыбку матери, относящейся к таким вещам серьезно. Сочувственно пожав руку Леньке, чье лицо показалось осунувшимся и серым, он направился было на кухню, но, прислушавшись к разговору двух незнакомых женщин, которые только что вернулись с кладбища, узнал о героической истории. В ней фигурировала какая-то Мишина Маша, и, услышав сочетание, Юлий принял его за имя и фамилию. Этой девицей родственницы вроде бы восхищались, однако беседу закончили неопределенно: переглянувшись, дамы сошлись на том, что Маша пошла в мать.
Юлий пожал плечами и отступил в комнату, но в первом же разговоре, долетевшем до его слуха, Мишина Маша возникла снова. Смешавшись с группой Ленькиных родственников, ни одного из которых он не знал в лицо, Юлий разобрал детали: обсуждалась первоначальная могила, до краев заполненная водою, куда должны были опустить гроб. С ужасом вспоминая могильщиков, не пожелавших разделить чувств родных и знакомых, все удивлялись решимости Мишиной дочери, которая ринулась в контору и в одиночку управилась с местным начальством. Новая странность, которую Юлий отметил про себя, заключалась в том, что никто из собравшихся не задался простейшим вопросом: как она это сделала? Прислушиваясь уже заинтересованно, Юлий сообразил, что странности нет ни малейшей: всех занимал не способ решения задачи, а сам факт проявленной решимости. Девушка лет двадцати вошла в комнату. Разговор сник, и Юлий понял - эта девица и есть героиня.
Взгляд остановился на ее лице, и что-то невнятное пришло в голову: как та-та-та среди вороньей стаи...Так и не вспомнив строчки, Юлий перевел глаза, и мысль, привыкшая к одиночеству, потребовала уединенности: протиснувшись боком, он направился в ванную комнату, где погрузился в размышления. Кладбищенская сказка, которую он сегодня услышал, легко вписывалась в его логику. Живо он представлял себе жалкую группу, стоявшую над водяной могилой, и тех, кто, нелепо волнуясь, пытался урезонить могильщиков. С точки зрения спасительной теории, их лица, достойные презрения, представлялись Юлию совершенно подходящими. Именно с такими лицами, знать не знающими непокорства, можно было стать правильными и своими в этом первобытнообщинном государстве. Недоумение, которое Юлий силился разрешить, сводилось к следующему: зачем она, совсем не похожая на них, взялась их защищать?
Свет, заливавший ванную комнату, погас и вспыхнул. Дверь открылась. Девушка вошла и сделала шаг назад.
Два чувства боролись в Юлии: глаза желали смотреть, но взгляд отступал испуганно. Он принудил себя улыбнуться, и гримаска помогла справиться. Юлий приподнялся, приглашая вступить в его владения - временные и ограниченные. Кажется, любопытство пересилило, по крайней мере, тон, которым Юлий заговорил, был почти ровным. Волнение сказывалось лишь в тщательности, с которой он следил за голосом, а поэтому фразы вылетали помимо воли - сами собой, машинально. Его рассмешило предположение, что ей он может быть братом, и волнение окончательно улеглось.
Обыкновенно Юлий не робел перед женщинами, умея находить с ними тот живой язык, который сам по себе определяет половину победы. Вторая половина, однако, давалась сложнее. Женщины, откликавшиеся с живостью, любили поговорить. Для короткой любовной истории эта черта не могла быть помехой, но с замиранием сердца, с которым почти свыкся, Юлий дожидался времени, когда избранница, поборов первую сдержанность, поведет себя естественно. С этого рубежа начинались дни, приближающие разрыв, потому что естественность неизбежно разрешалась словцом или фразой, через которые Юлий не мог перешагнуть. В этом отношении девушки были изобретательны. Каждая умела выбрать момент, чтобы, подкараулив его душу, расслабленную порывом нежности, повернуть разговор в ту невыносимую сторону, где открывалась житейская пошлость. Кокетливо наморщив лобик, они произносили нечто, раз и навсегда прибивавшее его любовный пыл. Потом Юлий вежливо отвечал на звонки, дожидаясь, пока временная избранница, рассердившись наконец ни на шутку, найдет себе менее притязательного любовника. Зная за собой эту черту, Юлий и сам не мог объяснить, почему, ровный и терпимый в дружеском общении, он становился непреклонным и злопамятным, когда дело касалось любви.