Юлий, одетый не по-домашнему, вырос на пороге. "Я..." - она начала неловко. Мысли путались. Юлий не торопился приглашать. Из-за его плеча глядела темноволосая девушка. Смутно Маша помнила ее черты. Не проронив ни слова, девушка скрылась в глубине квартиры. Маша поймала его растерянный взгляд.
Вежливость взяла верх. Он потупился и отступил. "Я..." - Маша начала снова. Виноватое выражение не сходило с его лица. "Вы разденетесь?" - глаза избегали встречи. Она кивнула и взялась за пуговицы пальто.
Девушка сидела на диване, поджав под себя ноги. Маленькие ступни, обтянутые капроном, выбивались из-под юбки. При Машином появлении она спустила ноги и дернула диванную подушку. "Поставлю чайник". - Юлий вышел стремительно. Пальцы, украшенные серебром, терзали бахрому. Девушка глядела в сторону, словно гостья, явившаяся неожиданно, нарушала ее владения. Юлий вернулся, и темноволосая поднялась. Она вышла из комнаты решительно, как будто Юлий сменил ее на посту.
"Меня исключили из института". Первый раз в жизни паук играл на ее стороне. "Почему?" - Юлий поинтересовался удивленно, но это удивление было холодным. "Точнее говоря, мне пришлось уйти. Длинная история. Если в двух словах, на меня написали донос". Ей казалось, она справилась с собой. Теперь Юлий должен был оживиться: вспыхнуть, проявить интерес. Он не мог не захватить приманку, подсунутую дальновидностью паука. Юлий кивнул. Глаза, глядевшие на Машу, оставались тусклыми: "Что ж - приятного мало... Но с институтом, сдается мне, вы поспешили. Жизнь длинная... - он усмехнулся, - у вас, в этой стране". Прежде в его насмешках не было горечи.
"Вы... не хотите говорить со мной?" - Маша решилась напрямик. "Нет-нет, - глаза метнулись, но он покачал головой. - Я хотел звонить вам, потому что... - Юлий медлил, - обещал". - "Обещали, - Маша подтвердила. - Я подумала, что-то случилось. Обычно вы..." - "Позвонить и извиниться", - он добавил тихо. "Чайник вскипел", - непреклонный голос прервал из-за двери. Передав сообщение, девушка удалилась. Маша слышала твердые шаги.
"Извиниться, - Юлий повторил с нажимом, как будто вступал в спор. - Прошлый раз, по телефону, я сказал вам неправду. Посещать, собственно, нечего. У моего отца нет могилы. Сам он хотел на Преображенском, но разрешения не дали. Предложили Северное..." - губы сморщились. "А если - за деньги?.." - она спросила и поняла, что сделала ошибку. "Нет, - его голос стал непреклонным, - платить мы не станем. Кроме того, дело не только в этом..." - "Но вы могли бы..." - мысль мелькнула и сложилась. Если кремировали, никто не мешает - тайно. "Нет, - он снова отверг. - Ничего этого больше не надо". - "Этого?" - Маша повторила за ним. "Вот именно. Нельзя - значит нельзя".
Новая интонация резала слух. "Но это - глупо!" - кажется, она ответила негромко, но Юлий покосился на дверь. Коридор молчал. Маша подумала, затаилась. "Не так уж глупо, - снова его усмешка получалась горькой. - Если бы все рассуждали, как я..." - он махнул рукой. "Так, как вы, рассуждают именно все!" - меньше всего Маша хотела обидеть. "Боюсь, что нет. Большинство рассуждают именно как вы. Вам, как говорится, законы не писаны!" - в голосе вскипала ярость. Таясь за дверью, черноволосая торжествовала победу. Маша поднялась.
В прихожей она одевалась торопливо, не попадая в рукава. Юлий не помогал. "Вот... ч- она застегнула верхнюю пуговицу. - Когда-то, очень давно, я говорил о надломленной трости. Я ошибался. На самом деле она давно сломана". Он стоял, прислонившись к притолоке, и лицо, обращенное к Маше, меняло свои черты.
Они теряли слабость, которую давно, теперь уже не вспомнить, она назвала кенгуриной. Словно со дна раскопа, относящегося к древнему времени, из-под них пробивалась тоска. Машины глаза, зоркие, как пальцы слепого, ощупывали ее контуры, скользили по буграм высокого лба. В бесконечности, о которой прежде не подозревала, небо собиралось складками, становилось шатром, раскинутым в пустыне. Тысячу лет назад его лицо склонялось над ее колыбелью. Эти черты она знала всегда. Ошеломляющее родство, в котором страшно признаться, становилось непреложным, как тело, сладким, как собственная кровь. Такой ее кровь была в раннем детстве, когда, вылизывая ссадины, она плакала и глотала слюну.
На пороге, завешанном тяжким пологом, они стояли друг против друга. Шаг - и она стала бы смертельно счастлива. Юлий шагнул первым. Жестом непреклонной любви, принадлежащим бабушке Фейге, он поднял руку и погладил Машину голову. Пальцы скользнули и легли на плечо. Необоримым усилием воли Юлий развернул и подтолкнул к дверям.
Свет маяка, зажженного над точечным домом, не достигал небес. Небо, под которым она брела, было беззвездным. Маша вспомнила: так, поджав под себя ноги, черноволосая сидела в той коммунальной квартире - на продавленном диване. Там она хранила молчание, потому что ждала своего часа, и дождалась.
Тучи, лежавшие низко, облепляли хрущевские дома. Тропинка уперлась в помойные баки. К точечному дому Маша подходила с торца. Над зубцами горели буквы. Отсюда они читались легко и ясно: "СЛАВА СОВЕТСКОМУ НАРОДУ!" Она ответила грязным словом - на родном языке паука.
Они осквернили отцовскую могилу. В первом ужасе Юлий пытался представить их лица. Мука усугублялась тем, что себя он считал виноватым: мать говорила, не пишите полного имени, пусть одни инициалы. Фамилия, начальные буквы, годы жизни. Мать была права. Права оказалась и Виолетта - легла костьми. В отцовских вещах, которые ей вернули, нашелся бумажный листок. Не записка, не завещание - воля. Отец, зная приближение смерти, думал о своей могиле. В письме обращения не было. Не то сына, не то жену он просил выбить слова, которые вывел на иврите нетвердой рукой: странные, крючковатые значки. Юлий склонялся к тому, чтобы исполнить, Виолетта встала на дыбы. Пасынок пытался урезонить, по крайней мере, получить внятные объяснения. Она молчала, ограничившись твердым: нет. Надеясь взять в союзники мать, он показал ей записку. Екатерина Абрамовна поглядела с жалостью, как на недоумка. Тогда-то она и сказала про инициалы. Сын понял, но, скованный волей отца, настоял на компромиссе: крючки отставить, фамилию, имя, отчество выбить на плите полностью - как у людей.
Юлий настаивал на Преображенском, сам съездил в кладбищенскую контору. Мужик разговаривал вежливо, сказал, привозите документы - оформим. Виолетта снова отвергла: пусть лежит на обыкновенном. Выбрала Северное, сама оформила в бюро, на Достоевского. Юлий смирился.
Споры вокруг последней воли не могли отменить очевидного: отец умер скоропостижно. Скорее всего, записку он написал еще в больнице, задолго до выписки. Вряд ли отец придавал делу исключительную важность. Сколько раз мог поговорить с сыном, высказаться окончательно и определенно. Отец, однако, смолчал.
Врачи сделали все от них зависящее, особенно Николай Гаврилович, самый первый, из городской больницы. Именно он добился направления в Сестрорецк - хороший санаторий, для сердечников. Виолетта говорила, Николай Гаврилович рекомендовал два срока - почти до конца лета. Ей доктор звонил, интересовался самочувствием мужа. Она сказала, странно, звонит после выписки, не иначе, напоминает. Виолетта собиралась отнести, советовалась о сумме.
Собственно, операции не было. Если операция - рублей шестьсот, а так, учитывая санаторий, придется дать четыреста. Юлий рассердился. Черт побрал, он выговаривал, эка невидаль, доктор интересуется здоровьем пациента, в любой нормальной стране... По телефону мачеха согласилась, но сделала по-своему. Потом призналась: пришла, попыталась сунуть, врач отказался наотрез. Хоть в этом деле правда осталась за Юлием, но Виолетта сокрушалась: не к добру. После лечения деньги - не взятка: благодарность. Ее мать говорила: врач не принял - плохая примета. Юлий морщился.
Санаторный режим был нестрогим. Посещения родственников, скорее, поощрялись. Освободившись от поклажи - мать собирала хорошие передачи, - Юлий звал отца на прогулку. Самуил Юльевич соглашался. Сидя на больничном стуле, Юлий наблюдал за сборами. К этому он никак не мог привыкнуть. За время болезни отец ссутулился и похудел. Виолеттина мать, навестившая однажды, вынесла вердикт: выстарел. Сам он не слишком замечал отцовской старости - Юлий видел другое: движения отца стали медленными и осторожными. По очереди спуская сухие ноги, Самуил Юльевич нащупывал тапки, потом, подкладывая руки под ягодицы, помогал себе подняться. Встав с постели, брался за серый халат. Сколько раз Виолетта предлагала привезти домашний, но отец отказывался, упрямо ходил в арестантском. В халат он облекался плотно, чуть не вдвое оборачивая вокруг сухого тела.