Проходит месяц, другой, третий. Из Верховного Суда нет никаких известий. А пойти узнать результат я не решался. Ведь это последняя надежда. Если отказ — больше податься некуда. А так хочется довести до конца это дело. Первое дело!
...Бывают же такие встречи! На трамвайной остановке лицом к лицу сталкиваюсь с Орловским. Да, да, с тем самым Севой Орловским, только уже заметно повзрослевшим. Немного слиняли голубые глаза, и взгляд стал жестче, и ладонь мозолистой. Верховный Суд пересмотрел-таки его дело, и вот он на свободе. Но отчего же тогда он не пришел ко мне сразу, как возвратился в Москву? Отчего он так усердно разглядывает тротуар? Наконец, показывается трамвай. Сева прыгает в него, даже не попрощавшись. Я ничего не могу понять...
Несколько лет назад в одном из журналов были опубликованы мои заметки. Потом, как водится, стали приходить письма. Их было много — дружеских и сердитых, лирических и деловых. И когда поток писем уже совсем прекратился, пришло еще одно. Я привожу его дословно:
«Здравствуйте, Аркадий Иосифович! Пишет вам Орловский Всеволод, может быть, вы еще не забыли такого? Был у вас такой подсудимый, которого вы защищали и вытянули за уши из колонии. Аркадий Иосифович, я прочитал вашу статью в журнале и решил сразу написать вам, чтобы вы знали, что Орловский Всеволод очень виноват перед вами. Ведь часы-то украл я... Вместе с Петькой. Верите, прошло столько лет, а я все забыть не могу, какой был подлец. Не знаю, что меня толкнуло тогда на это дело, но урок получил я на всю жизнь. Вам, возможно, наплевать, но я хочу, чтобы вы знали: такое не повторится. Никогда! Честное комсомольское! Да, поздравьте меня, я снова комсомолец. Ребята у нас в совхозе замечательные. И они меня приняли, хотя я во всем признался и рассказал все, как было, про эти проклятые часы.
Работаю я механизатором недалеко от города Рубцовска Алтайского края. Пока еще не женился, но весной, наверно, женюсь. Если будете в наших краях, приезжайте на свадьбу! Правда, приезжайте! Ладно? А если соберетесь писать обо мне (кому-нибудь это будет наука!), то, пожалуйста, имя мое перемените. Сами понимаете, почему. Остаюсь ваш виноватый подсудимый...»
И вот я рассказал его историю. Просьбу выполнил — имя и фамилия «виноватого подсудимого» здесь изменены. Только на свадьбе побывать не довелось.
Так спустя много лет закончилось мое первое дело. Будучи обманутым и наделав пропасть ошибок, я все-таки не жалею об этом. Чего жалеть: ведь лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невинного...
ЧУДАК-ЧЕЛОВЕК
Несколько десятилетий назад на Литейном проспекте в Петербурге стоял дом с массивными колоннами, тяжелый и нескладный, как старинный сундук. Вход в него стерегли мраморные львы, а купол венчала трехметровая скульптура, изображавшая молодую женщину с завязанными глазами; в вытянутой руке она держала весы. Для тех, кто не знал, что скульптура эта изображает богиню правосудия Фемиду, к стене прибили чугунную плиту, на которой замысловатой славянской вязью было выведено: «Санкт-Петербургский окружной суд».
Каждое утро сюда подкатывали экипажи. Из экипажей степенно высаживались судебные чиновники в форменных мундирах, модные адвокаты с золотыми цепями на животах, напомаженные дамочки — завсегдатаи громких уголовных процессов. По широкому лестничному маршу, обмениваясь сухими приветствиями, все они величаво плыли к высокой зеркальной двери и, скрывшись за нею, растекались по залам и кабинетам.
Только один человек, столь же исправно являвшийся во «дворец правосудия» к восьми утра, выделялся из этой крикливой толпы своей внешностью и одеждой. На нем был потрепанный мешкообразный сюртук и видавшие виды ботинки. Широкий нос, толстые губы, нерасчесанная борода с проседью и глуховатый голос делали его похожим на «типичного» учителя чистописания из глухой провинции. Седина, сутулость, огромная — во весь череп — лысина говорили о старости, и только глаза, озорно поблескивавшие из-под очков с золотыми дужками, выдавали истинный возраст. Этому человеку едва исполнилось сорок.
Каждый чиновник окружного суда имел свой кабинет или хотя бы стол в кабинете. Даже истеричным дамочкам, ездившим в суд только для того, чтобы послушать захватывающую дух историю какого-нибудь кошмарного убийства, даже им были отведены удобные мягкие кресла.
И только человек с голым черепом и нерасчесанной седой бородой не имел ни кабинета, ни стола, ни кресла. Его рабочее место помещалось в углу темного, замусоренного коридора: начальство не было склонно особенно поощрять чудачества недоучившегося студента. Над ним посмеивались сослуживцы, его угол, заставленный громоздкими ящиками, треногами, бачками с едким, явно «несудебным» запахом, обходили стороной — чего доброго бачки могли взорваться!..
«Студента» звали Евгением Федоровичем Буринским, и его имени было вскорости суждено облететь весь научный мир.
Буринский именовался здесь судебным фотографом, хотя, строго говоря, такой официальной должности в суде вовсе и не было. Само сочетание этих слов — «судебный фотограф» — вызывало недоумение: что он там, в суде, снимает, этот фотограф? Подсудимых? Посетителей? Во-первых, зачем это нужно? А во-вторых, к чему еще иметь в суде специального фотографа, когда совсем рядом, в ателье на Невском, работает господин Чинизелли, у которого снимался сам великий князь Константин Константинович!.. Господин Чинизелли снимает лучше Буринского, он даже вклеивает портрет в изящную рамочку и все-таки не претендует на звание ученого, тогда как этот недоучка Буринский считается почему-то «ученым фотографом» — слова, сочетание которых тоже режет привычный слух.
Ну, право, что это за наука: «Спокойно... Снимаю...»?
И как может претендовать на звание ученого сын отставного почтмейстера — человек без диплома, без звания, но зато с весьма сомнительным послужным списком? Из военной гимназии его выгнали за неуспеваемость. Определился на физико-математический факультет вольнослушателем — не хватило терпения закончить курс. Поступил работать на железную дорогу — не ударил палец о палец, чтобы сделать хоть небольшую карьеру, ушел. И ради чего? Ради службы в каком-то захудалом журнальчике, который никто не читает. И добро бы хоть в нем-то прижился!.. Так нет же, меняет один на другой, такой же захудалый.
Все чего-то мечется, ищет, пробует. А что? Зачем? И знает ли он сам, чего хочет? Типичный неудачник. И к тому же чудак: определился бы хоть в фотографии, раз уж к ней потянуло, открыл бы свое ателье, завел бы солидную клиентуру. Так нет же, «колдует» в суде, тратит уйму времени я сил на какие-то опыты, и — подумать только! — за все платит сам: за аппарат, за оборудование, за реактивы. Своими-то деньгами!..
Вот уж, право, чудак-человек.
Да и в самом деле — ну как же можно бросать на ветер деньги казенные?! Опыты? Но ведь Буринский — не академик, чтобы делать опыты. И кто знает, что из них еще получится? Какую дадут они пользу? Никто не знает. Даже сам Буринский не может пообещать ничего определенного. Нет уж, увольте: экспериментируйте себе на здоровье, только казна не отпустит на это ни копейки. Ни копейки! Денежки любят счет...
Денежки любят счет, а Буринский любил науку. Любил то дело, которому посвятил без остатка всю свою жизнь. Дело и впрямь стоило жизни, а не только расходов на лабораторию, которую Буринский оборудовал целиком за счет своего тощего кармана. Он знал, что выбрасывает деньги не на ветер.
А на что же?
У Буринского был плохой послужной список, но интересная, богатая, хоть и трудная жизнь. Скучать ему, во всяком случае, не приходилось. Судьба не подарила ему кошелек, зато ей было угодно увлечь его тайнами фотоискусства, и на этом пути его ждали признание и слава.