— Я из милиции.
— То-то вопросы дурацкие задаете.
— Андрей Андреевич, они только пока вам непонятны.
— Я и говорю — дурацкие. Так слушаю.
Он заметно поскучнел, переведя этого рыженького паренька из разряда гостей в разряд случайных посетителей, вроде водопроводчика или страхового агента. Чай был, видимо, отставлен.
Начиная опрос, Леденцов всегда сомневался: каким быть? Оперуполномоченным уголовного розыска, лейтенантом милиции — Или быть самим собой? Он не раз видел, как допрашивают служивые опытные следователи: сурово, логично, с какой-то незримой давящей силой. Так бы надо и ему, коли он лицо официальное. Но вот капитан Петельников ни в кого не перевоплощался, выспрашивая и просто, и весело, и сурово, и приятельски… Как Леденцов ни старался быть официальным, его опросы граждан скоренько оборачивались разговором, в котором он становился самим собой. Ну, может быть, чуточку похожим на капитана.
Леденцов не понимал, почему состояние человека быть самим собой почиталось за добродетель. А ведь это естественно и просто, как дышать. Вот наоборот — быть не самим собой — человеку удается редко. И эти жеманные помыслы — быть не самим собой — Леденцов ценил выше, потому что они говорили о чувстве собственных недостатков, о хотении избавиться от них, стать другим, похожим на своего кумира. Быть не самим собой, а быть как Петельников — плохо?
— Андрей Андреевич, есть у вас родственник Саша Вязьметинов?
— Нет.
— Может быть, сын друзей или приятелей?
— Нет.
— Просто знакомый подросток…
— Нет.
— Но он вас знает.
— Меня знают тысячи подростков.
— Саша Вязьметинов… — начал было Леденцов.
— Впервые слышу, — отрубил Воскресенский.
— А забыть не могли?
— Молодой человек! Мы так говорим: «Если можешь думать, думай; если не можешь думать, то пиши; а если не можешь ни думать, ни писать, то хоть иногда повязывай вместо галстука носок».
— Зачем носок?
— Надо хоть как-то оправдать звание ученого и рассеянного человека… Так вот я на память еще не жалуюсь и носок еще не повязываю. А давайте-ка мы растопим камин?..
Потом они ели парниковые огурцы, помидоры и этот самый чайот — все с солью, подсолнечным маслом и черным хлебом; пили чай с разными пахучими вареньями, в том числе и с жасминовым, которое походило, по леденцовскому мнению, на тонкощипаную бумагу, сваренную в сиропе и окропленную духами. Каминный огонь приятно грел плечо, березовые полешки горели сухо, чуть пахло дымком, запах которого был Леденцову приятнее, чем вареный жасмин. Профессор рассказывал бесконечные истории из своей ранней, еще учительской жизни…
У калитки, уже провожая, Воскресенский улыбнулся:
— Милицию гном интересует?
— Какой гном?
— Ну, гномик.
— Если он нарушает закон…
— Нет, не нарушает. Второе лето по даче бродит. Нахожу следы на грядках, в теплице, даже в доме…
— Вы его видели?
— Нет, гномики же крохотные.
— А следы какие?
— Сорок первого, сорок второго размера.
15
Петельников опять сидел в приземистом мягком креслице под портретом Макаренко и ждал классную руководительницу — ту, молодую, одну из трех.
Искать взрослых он умел. Преступник скрывался, чтобы избежать наказания или хотя бы его оттянуть. У подростка мог быть и другой мотив побега, непредсказуемый и крайне неожиданный. Тем более у этого Вязьметинова. Как понять мотив побега, когда они в мотивах краж не разобрались?
Классная руководительница вошла торопливо и шумно, обремененная: сумка, кипа тетрадей, бумаги… Свалив все на стол, она поспешила к гостю.
— Извините, что заставила ждать…
— Ждать, догонять и расспрашивать — моя работа.
— Кто бы мог подумать, а? — спросила она уже о Вязьметинове.
— Наверное, вы.
— Почему я?
— Классный руководитель, хорошо его знаете.
— Ах, в этом смысле…
— Только в этом.
Она поправила складно уложенные волосы и пристрожила лицо, готовясь к разговору. Ее точеный — греческий, римский? — носик серьезно нацелился на собеседника. Петельников поймал себя на необъяснимой робости перед этой тридцатилетней женщиной. Неужели школьные стены излучают свою, незабытую им энергию; неужели понятие «учитель» отпечатывается в наших генах?..
— Как вас звать?
— Раиса Владимировна.
— Русский и литература?
— Да, самые трудоемкие предметы.
— Раиса Владимировна, расскажите о Вязьметинове.
— А знаете, нечего рассказывать.
— Совсем?
— Заурядный подросток. Как говорится, без искры божьей.
Чтобы полюбить человека, нужно его знать; чтобы оценить, сдружиться, уважать и прийти к пониманию, нужно человека знать; чтобы породниться, сделаться близким и пройти по жизни, нужно человека узнать… Но вот оказалось, что нельзя и вести полноценный розыск беглого подростка без знания его личности. Как дух ловить.
— Учится средне, от общественной работы отлынивает, к литературе равнодушен…
— А к жизни? — задал он, может быть, странный вопрос в применении к подростку.
— Не знаю, я учу своему предмету.
— А жизни? — упрямо повторил он.
— Кто ребят учит жизни?
— Именно.
— Вопросик ваш, знаете ли, академический…
Она вежливо улыбнулась, показывая, что на подобные вопросы отвечать не принято. Петельников допускал, что молодая учительница замешкается, но такой неприкрытой откровенности не ждал. Хотя бы попробовала, хотя бы побормотала.
Петельников помнил своих преподавателей, которые учили литературе, химии, математике… Ребята усваивали. С годами литература, химия и математика выветривались, но вот образы учителей живы до сих пор. Потому что знания оседали в уме, а учителя запечатлевались в сердце. И больше всех знаний ребят интересовали личности этих биологичек, русачек, химиков и физруков: как они говорят, что думают, с кем дружат, куда ходят, что у них за мужья-жены… Не знаний жаждали ребята, а хотели у преподавателей научиться жить.
— Свой предмет — это лишь повод для воспитания, — не удержался он от внезапно пришедшей мысли.
— Как вы сказали?
Она сморщила носик, и тот мучнисто побелел. Петельников, не зная зачем, мимолетно приметил, что побелел он не оттого, что хрящеват, а от того, что она сильно наморщилась.
— Я хотел спросить: любит ли он ваш предмет?
— Ему скучно.
— А почему?
— Он, видите ли, не согласен с толкованием образов классической литературы.
— Каких?
— Сейчас не помню. Да всех. И Онегина, и Раскольникова, и Отелло…
— Я тоже не согласен, — вздохнул Петельников.
Она рассмеялась, как хорошей шутке, и носик вновь побелел, и опять-таки не оттого, что сильно хрящеват, а оттого, что сильно засмеялась.
— С чем вы не согласны?
— Негуманная она.
— Кто? — удивилась учительница, не допуская даже намеков.
— Классическая литература.
Взгляд Раисы Владимировны выразил такую степень удивления, что Петельникову в узком креслице вдруг стало тесновато. Он подобрал длинные ноги и поставил их перед собой острым холмиком.
— Литературу, ценимую главным образом за гуманизм, вы называете негуманной?
— Раиса Владимировна, возьмите упомянутого вами Онегина… Убийца. Почему же герой романа он, а не Ленский? И где сострадание к Ленскому, к убитому? Раскольников. Тоже убийца, тоже изучается писателем. А убиенные женщины? Где к ним жалость? Отелло. Опять убийца. А Дездемона, а сострадание к ней? Этот ряд я мог бы удлинить.
— Извините, у вас подход законника…
— А я и есть законник. Меня всю жизнь учили ценить и охранять человеческую жизнь, Раиса Владимировна. И когда я выезжаю на убийство, то жалею убитого, а не убийцу.