Выбрать главу

Вот к этому удивительному человеку и попала Нюра однажды. Постучав в дверь и услышав "войдите", застала она в кабинете самого редактора, иссохшего на своей работе, и другого, полного, но подвижного и резкого в движениях. Этот другой был некто Константин Цыпин, называвший себя фенологом. Этот фенолог бегал из угла в угол по кабинету и заламывал руки.

- Борис Евгеньевич, - взывал он к редактору. - Я вас очень прошу, не правьте мою заметку, ведь она такая маленькая.

- Ишь чего захотел, - ответил редактор, помешивая ложечкой остывший в стакане чай, - как не править, когда вы пишете: "Наступила пора бабьего лета". У нас, в нашем обществе баб нет. У нас женщины, труженицы, они стоят у станков, они водят трактора и комбайны, они заменили своих мужей, ушедших на фронт, а вы их оскорбительно называете бабами.

- Я не их, я лето называю бабьим, так говорят в народе.

- Если все слова, что в народе говорят, да в газету... - редактор покачал облысевшей своей головой.

- Но ведь не писать женское лето, - сказал фенолог.

- Именно женское.

- А может быть, дамское?

- Нет, дамское нам не подходит. А женское - в самый раз.

- Борис Евгеньевич, - завопил фенолог, - вы меня убиваете. Спросите у любого человека, хотя бы у этой посетительницы... Девушка, - обратился он к Нюре, - вы вот, я вижу, из народа. У вас такое время, когда осень и когда тепло, когда солнышко светит, как называется?

- Кто как хочет, так и называет, - сказала Нюра уклончиво. Ей не хотелось идти против редактора.

- Вот видите, - оживился редактор. - А у нас газета. Мы не можем называть кто как хочет. Вы по какому делу?

- благосклонно спросил он у Нюры.

- Да я насчет мужика свово, насчет Чонкина. Услышав эту фамилию, редактор отодвинул в сторону стакан с чаем, выпрямился и одеревеневшими губами сказал:

- Слушаю вас.

Фенолог Цыпин тут же исчез, словно его и не было.

- Слушаю вас, - повторил редактор.

- Так я вот насчет того же, что как же мне быть, - сказала Нюра, приближаясь к столу. - Чонкин-то мой мужик, а прокурор говорит, отказаться надо.

- Ну, раз прокурор говорит, значит, так и надо сделать,

- сказал Ермолкин.

- Как же, - сказала Нюра, покачав головой, - я ведь беременная.

- Беременная? - удивился Ермолкин. - это меняет дело. Подождите, я должен подумать.

Он обхватил голову двумя руками, закрыл глаза, и похоже было, что действительно погрузился в глубокое размышление. Нюра смотрела на него с интересом, к которому примешивался и испуг, и уважение. Так, обхватив голову руками, Ермолкин просидел, может быть, несколько секунд, но Нюре показалось, что счет шел на минуты. Ермолкин вдруг тряхнул головой и, как бы приходя в себя, долго смотрел на Нюру. Достал из ящика чистый лист бумаги, подсунул Нюре и сказал тихо:

- Вот здесь внизу распишитесь.

- Зачем? - поинтересовалась Нюра.

- Мы здесь напишем заметку от вашего имени, нужна ваша подпись.

- Какую еще заметку? - насторожилась Нгора.

- Мы напишем, что вы как будущая мать от себя и от имени вашего ребенка решительно отмежевываетесь от так называемого Чонкина и заверяете, что будущего сына своего или дочь воспитаете патриотом, преданным идеалам партии Ленина - Сталина.

- Бона чего, - сникла Нюра. - Везде одно и то же.

- А что вам не нравится? - искренне спросил Ермол-кин. - Это же все делается для вашего блага. Неужели вам хочется, чтобы ваш будущий ребенок носил фамилию преступника, всю жизнь носил на себе это несмываемое пятно?

- Ладно, пойду, - сказала Нюра, поднимаясь.

- Ну, как знаете. Люди для вас стараются, хотят сделать, как лучше, а вы... Вы знаете, может быть, вам ваше упрямство кажется правильным, может быть, вы даже хотите выглядеть в глазах людей этакой героиней, но я считаю, что поведение ваше продиктовано трусостью и только ею. Если бы вы действительно были искренни, вы бы сказали: "Да, я ошиблась". Вы бы отреклись от этого Чонкина и заклеймили его навсегда позором. Я понимаю, такое решение трудно принять, но, если вы настоящая советская женщина, вы должны выбрать, кто вам дороже - Чонкин или советская власть.

Нюра смотрела на него полными слез глазами. Она не знала, почему обязательно выбирать, почему в крайнем случае нельзя совместить то и другое.

- Да, - помолчав, грустно сказал Ермолкин, - вы, я вижу, и в самом деле упорствуете. Мне это, честно говоря, не очень понятно. Может быть, у меня, с вашей точки зрения, несколько устарелые взгляды, но я ко всему отношусь иначе. - Он встал из-за стола и - руки в брюки - прошелся по комнате. - Вот у меня есть сын, - продолжал он на более нервной ноте. - Он маленький. Ему всего лишь три с половиной года. Я его очень люблю. Но если партия прикажет мне зарезать его, я не спрошу за что. Я... - он посмотрел на Нюру, и взгляд его как бы остекленел. - Я...

- Мама! - не своим голосом завопила Нюра и кинулась вон из кабинета. Почти до самого Красного она бежала бегом, не оглядываясь. Почти до самого Красного ей казалось, что за ней с ножом в зубах гонится редактор Ермолкин.

12

Почему-то встреча с Нюрой подействовала на Ермолки на странным образом. Может быть, потому что вспомнил о сыне. Такой белокурый с большим лбом мальчик, похожий на маленького Володю Ульянова. Вот ведь все люди как-то заботятся о своей семье, чего-то друг о друге хлопочут, а он все о работе, все о работе, сидит здесь день и ночь, пожелтел от табачного дыма, а когда был последний раз дома - напрягся, вспомнить не мог. Нет, хватит, сказал он себе самому, пора подумать и о семье. Сегодня он решил уйти с работы раньше обычного, то есть не просто раньше на час или два, а уйти по окончании рабочего дня, как все простые служащие. В конце концов, сформулировал он свою мысль, я человек и имею право на отдых и на личную жизнь.

Все же перед уходом он еще раз просмотрел оттиск газеты, который ему принесли для окончательной проверки.

Начал, как обычно, с передовой. В передовой его всегда интересовали не тема, не содержание, не, скажем, стиль изложения, его интересовало только, чтобы слово "Сталин" упоминалось не меньше двенадцати раз. О чем бы там разговор ни шел, хоть о моральном облике советского человека, хоть о заготовке кормов или о разведении рыбы в искусственных водоемах, но слово это должно было упоминаться двенадцать раз, можно тринадцать, можно четырнадцать, но ни в коем случае не одиннадцать. Почему он взял минимальным именно это число, а не какое другое, просто ли с потолка или чутье подсказывало, сказать трудно, но было именно так. Вот же не существовало на этот счет никаких исходящих сверху инструкций, никаких особых распоряжений, а не только Ермолкин, но, пожалуй, каждый редактор, хоть в местной газете, хоть в самой центральной, днем и ночью слеп над серым, как грязная скатерть, газетным листом, выискивал остро отточенным карандашиком это самое слово и шевелил губами, подсчитывая.