Родион, разумеется, отказать не мог, хотя и сам не питал никакого желания присутствовать на полусветском мероприятии с непременными тягостными воспоминаниями о минувших днях и спорах о днях грядущих.
Но, вот, статная женщина с гордо поднятой головой, подстриженной аля-гарсон, начала читать:
По всем гнойникам гаремным -
Мы, вставшие за деревню,
За – дерево…
С шестерней, как с бабой, сладившие
Это мы – белоподкладочники?
С Моховой князья да с Бронной-то -
Мы-то – золотопогонники?
Гробокопы, клополовы -
Подошло! подошло!
Это мы пустили слово:
Хорошо! хорошо!
Судомои, крысотравы,
Дом – верша, гром – глуша,
Это мы пустили славу:
– Хороша! хороша -
Русь!
И Родион почувствовал неудержимое желание встать, поклониться и поцеловать руку, писавшую такие совсем не женские стихи. Даже если её обладательница по охватившему всех безумию не осознаёт разумом, что есть большевизм. Её стихи выше разума, и в них осознано всё.
Баррикады, а нынче – троны.
Но всё тот же мозольный лоск.
И сейчас уже Шарантоны
Не вмещают российских тоск.
Мрем от них. Под шинелью драной -
Мрем, наган наставляя в бред…
Перестраивайте Бедламы:
Все – малы для российских бед!
Бредит шпорой костыль – острите! -
Пулеметом – пустой обшлаг.
В сердце, явственном после вскрытья -
Ледяного похода знак.
Всеми пытками не исторгли!
И да будет известно – там:
Доктора узнают нас в морге
По не в меру большим сердцам.
От тех самых тоск, не вмещаемых Шарантонами, от положения приживала Европы бежал Родион туда, где ничто не ждало его, кроме команды «в расход». О его планах знали лишь Пётр Сергеевич с женой. Даже Наталье Фёдоровне он не сказал ничего, щадя её впечатлительную душу. Она и другие немногочисленные знакомые полагали, что подполковник Аскольдов собирается перебраться в Мексику.
Многолетняя разведывательная работа генерала Тягаева, канувшая в лету с уходом Врангеля, помогла Родиону наметить путь возращения – через Бессарабию. Там, на границе, контрабандисты давно протоптали надёжный проход. Эти отчаянные люди за хорошие деньги снабдили Родиона всем необходимым – документами, одеждой. Вместе с ними он должен был проделать путь до Украины, а далее действовать самостоятельно. Чтобы не попасть впросак, Родион постарался изучить всё, что можно было узнать об СССР – новые названия городов и улиц, цены и прочее.
Провожая его в Бессарабию, Пётр Сергеевич тяжело вздохнул:
– А, знаете, Аскольдов, я вам почти завидую… Как тому четыре года позавидовал, стыдно признаться, князю Долгорукову. Казалось бы, кадет, человек немного блаженный, хотя безусловной чести, а на старости лет решился пробираться в Россию. И для чего! Потому что совесть не позволяла подбивать на риск других, отсиживаясь в безопасности. Одиннадцать месяцев в харьковском ГПУ, Аскольдов… И совершенное мужество! Говорят, перед расстрелом спокойно умылся, привёл себя в порядок. И погиб… Славно погиб! Глупо, но славно… За Россию и в России. А я, друг мой, буду безотрадно угасать здесь, а затем моя Дунечка похоронит меня в чужой земле.
– Если бы рядом со мной была такая женщина, как Евдокия Осиповна, я теперь, должно быть, направлялся бы в Мексику, – ответил Родион.
– Вас кто-нибудь ждёт? Там? – спросил Тягаев.
– Н-нет… – неуверенно отозвался Родион. – Только моя память. И боль…
Подошёл поезд и, обнявшись и простившись с Петром Сергеевичем, он поднялся в вагон. Народу на перроне почти не было, и длинная, сухопарая фигура старого генерала одиноко возвышалась в лучах заходящего солнца – как печальный и величественный памятник уходящему в лету рыцарству.
Старый князь Долгоруков угодил в лапы ГПУ, как раз использовав бессарабский маршрут. Родион оказался счастливее. Благополучно добравшись до Украины, он, в отличие от покойного лидера кадетов, не стал задерживаться там, а отправился прямиком в Россию…
Россия! Так по привычке называл он страну, по которой ехал день за днём, напряжённо вглядываясь в её лик, стараясь разглядеть в нём то родное, что, кажется, неспособна уничтожить никакая сила. Таких примет немало сохранялось ещё, но как же много исчезло без следа! Как много изменилось до неузнаваемости… И в новом образе явно проступили две приметы: нищета и страх.
Сколь ни бряцали достижениями в газетах, а нищета сквозила во всём: в голодных, оборванных людях, потерянно блуждавших по дорогам, в понурых деревнях, из которых выбросило их осатанелое самодурство власти; в печальных глазах исхудалых детей, тянущих чумазые ручки с пронзительным писком «Хле-е-еба!», превратившимся в вечный аккомпанемент страны торжествующего социализма; в грязи и скученности бараков и общежитий; в пресловутых карточках на продукты, от которых в «отсталые» царские времена ломились столы и прилавки… Наконец, в облике самых обычных советских людей. Серые, испитые лица, серая мешковатая одежда, годная разве что на то, чтобы прикрыть срам. С каких пор мешок с проделанными дырками для рук и головы стал считаться женским платьем? Должно быть с тех самых, когда серый куб – венец советской архитектурной мысли – сделался «дворцом».