Глава вторая
Год спустя
Годвин бросил трубку и сказал:
— Дрянь!
Он сказал это громко, и слово долго металось в тесной комнатушке, прежде чем укатиться прочь и замереть. Жаль, что нет окна, а то бы он что-нибудь вышвырнул. Господи, где же Сцилла?
Он встал и бросил большой дротик в мишень с портретом Гитлера, присланную кем-то из министерства авиации. Дротик отскочил от нелепых усишек фюрера и вскользь задел Годвина по ноге. «Боже милостивый, — думал он, — если Ты слышишь, почему Ты меня попросту не убьешь? И покончить бы с этим. Поганый был день… Твой смиренный слуга вполне готов отчалить…» Господь, как обычно, не услышал или решил еще поиграть с ним. Шла игра в кошки-мышки, и Годвин хорошо знал, кому выпала роль мышки. А может, Бог в эти дни просто слишком занят: растит Каина на восточном фронте. Бог проявлял непоследовательность. Полагаться на него не стоило. Не свой брат — Бог.
На столе Годвина, в сырой и жаркой утробе «Би-би-си», валялись клочки и обрывки репортажей, подготовленных им для обеих вечерних трансляций: на Англию и на Америку. Кроме того, он пытался набросать кое-что про запас. Он слишком долго просидел в душном кабинете. Промокшая под мышками рубашка липла к телу, глаза жгло, и горло саднило от горячего воздуха и сигаретного дыма. Он нагнулся, нашел на полу дротик и аккуратно — сознательно взяв себя в руки — снова швырнул его в Гитлера. Стрелка воткнулась — едва-едва — под левым глазом, качнулась и обвисла, как спящая летучая мышь в свете фонарика. Скоро свалится. Та самая гравитация, о которой ему столько толкуют.
Он вытер мокрый блестящий лоб рукавом рубашки. В этих под-подвальных помещениях вечно что-то неладно с отоплением. То слишком холодно, то слишком жарко. Он схватил телефонную трубку и в который раз вызвал по междугородному Корнуолл. Пока ждал, напевал «Соловей поет на Беркли-сквер», вспоминая те дни, когда он думал, что название произносится «Беркли», как прочитали бы у них в Айове, а не «Баркли». Он слабо усмехнулся воспоминанию. Телефон на том конце провода все звонил. Уже поздно. Куда они могли подеваться? Он наконец уронил трубку на черные рычаги и невидяще уставился на свои обрывочные записки. Не стол, а кошачий лоток. Надо навести порядок.
Он знал, что Сцилла вместе с Хлоей уехала в Корнуолл, к леди Памеле Ледженд, чтобы отпраздновать — если это слово тут уместно — свой двадцать девятый день рождения. Он не слишком представлял отношения между Сциллой и ее матерью, но подозревал, что атмосфера там возникнет довольно ядовитая. Ему хотелось поговорить с ней, услышать ее голос, который он никогда не умел описать, а просто любил слушать. Голос, то низкий и гортанный, то звонкий и отчетливый. Может быть, это был голос актрисы, может, она нарочно вырабатывала его. Ему хотелось сказать ей, что он думает о ней, любит ее и желает ей счастья в день рождения. Ему хотелось сделать для нее в день ее рождения то, чего он ждал бы от нее. Она, конечно, никогда этого не сделает, но уж такова жизнь. Во всяком случае, как это похоже на нее — вдруг исчезнуть. Но где же она может быть? Леди Памела более или менее прикована к дому. Конечно, там есть Фентон, которого Сцилла считает самым старым дворецким и мажордомом в христианском мире, и еще сиделка… Как же это их никого нет? Может, Макс нагрянул и всех куда-то утащил? Нет, такое слишком трудно себе представить. Так что же там происходит?
Весь этот год после бомбы в «Догсбоди» отношения между Сциллой и Годвином оставались мучительными и запутанными. Они стали любовниками, вместе переживали взлет к вершинам чувства — честно говоря, сказано вполне в ее стиле — в самых неподходящих местах, например в Каире. Они предавали человека, который доверял им обоим. И как-то они это выдерживали. Когда лучше, когда хуже. Годвину тяжело давалась роль «другого мужчины». Роль предателя по отношению к другу, к Максу Худу, очень напоминала кислотную ванну, разъедавшую совесть до голой белой кости. Но он все равно не мог отказаться от Сциллы. Они держались, хотя Годвин часто не понимал, что происходит, и вынужден был бессильно ждать чего-то, что от него не зависело.