Гордый лев стал превращаться в послушного верблюжонка. Одногорбым верблюдом я был в школе. Моё состояние было подобно чувству солдата, попавшего в окружение. Из своей засады я изредка стрелял по врагам короткими очередями, но скоро понял, что этим выдаю своё присутствие. И я замер. А потом мне показалось, что всё вроде бы нормально, всё правильно, так и должно быть… порядок.
— Ты слушаешь? — обращение Заратустры силой вырвало меня из оцепенения.
— Да. Конечно, слушаю! А дальше?!
— Дальше. Дальше можно носить поклажу и хозяев, что на поверку точно такие же двугорбые верблюды, как и ты сам.
— А можно… — протянул я выпытывающим тоном.
— А можно испытать боль, — спокойно ответил мне Заратустра и продолжил свою речь:
«Верблюды иногда сходят с ума. Не так, чтобы они действительно становились сумасшедшими, но что-то с ними действительно происходит: они начинают брыкаться, сбрасывают поклажу, плюются, ржут как безумные, нарочито фыркают, отказываются покидать водопой, перестают есть колючки. Короче говоря, выглядят лишившимися рассудка.
Это бунт посаженного на цепь льва. Львиная гордость, мощь отрицания хищного зверя и сутолока страха жвачного существа сплетаются теперь в один прочный узел.
Но лев взрослого — это уже не лев ребёнка. Это лев, который долго выносил побои, лев, которого поносили и унижали. Это уже не лев отрицания, это лев отмщения. Он ненавидит. Он ненавидит правила, порядок, лицемерие. Но в ненависти этой сам он становится лицемером, призывая других быть добрыми, оскаливая свою пасть. В этой ненависти он сам требует установления правил, но новых, которые ему кажутся достойными исполнения. В этой ненависти он жаждет порядка, ему больно, он словно концлагерный беглец, повисший на колючей проволоке заграждений.
Лев в отчаянии… Его зубы, сгнившие на тюремной похлёбке, ещё достаточно сильны, чтобы огрызаться, чтобы пугать, но слишком слабы, чтобы избежать зубоскальства. На деле же сам он испуган более всех, и боится негодования собственного, ибо испуган он собственной смелостью.
Снова бы стать ему верблюдом, снова бы приучиться к порядку, вернуться в стойло и жить, как живёт всё его стадо. Но и это теперь ему недоступно, ибо ненавидит он стадо своё за верблюжью его покорность. Теперь они для него — добыча, но не племя.
В миг бы расправился он с тупоумной паствой, что блеет покорно! Да вот только удерживает его что-то от тотемической трапезы. То просыпается во льве ребёнок, но не тот уже, что был прежде, а другой, умеющий глотать слёзы. Это ребёнок, изведавший боль, ребёнок, знающий брошенное ему в лицо "Нет!", ребёнок, хранящий на устах своих горький привкус отчаяния.
Неприкаянный ребёнок льва-взрослого так соскучился по теплоте рук нежащих, так мечтает о ласке и доброте, что плачет сейчас в сердце львином великая тоска слезами тихими, об утраченном плачет он, что зовёт необретённым.
Чувствует он порог Вечности, порог Небытия, и готов ступить за грань эту, ибо нечего теперь терять ему, кроме своей болезни, болезни к страху. Однако снова боится он, но то уже другой страх. Нет, то не страх защиты прежней, но ужас беззащитности и пустоты. Кто же может спасти его от гибели неминуемой?
Только другой ребёнок, ребёнок, изведавший холод ужаса этого…».
— Граждане, всё, встаём. Парк закрывается, — монотонный, не терпящий возражений голос прервал речь Заратустры.
Над нами возвышался упитанный и спокойный как статуя (впрочем, без итальянских прелестей) милиционер с осоловевшими от скуки, бесчувственными глазами. И хотя был он немногословен, но зато в рации его тем временем кто-то отчаянно чертыхался, так что в целом впечатление было весьма убедительным.
Мы встали и пошли в сторону выхода. Я был напуган и раздражён: Заратустра замолчал после вмешательства этого заправского служителя порядка. А мне нужно было знать, что дальше, как? Но тщетно…
На все мои дальнейшие озабоченные: «А дальше, Зар? Дальше?!» я получил одно, но спокойное, хотя и печальное теперь молчание. Сейчас мне не привиделась его печаль, я видел.
Казалось, я знал уже о ребёнке, но мне хотелось знать о человеке. Где же человек в рассказе Заратустры, был ли он там, нет? Но об этом умолчал Заратустра.
О КАФЕДРАХ ДОБРОДЕТЕЛИ
По работе меня откомандировали на психоаналитический семинар, и я взял с собой Заратустру. Поскольку мы теперь практически не расстаёмся, ему приходится выносить все тяготы, выпадающие на долю канатного плясуна.