Выбрать главу

Когда мы вернулись в Париж, город показался нам нелепым. Наши родители воображали, будто у нас единственное желание – почаще видеться с ними. Тетя Кора задумала устраивать обеды в нашу честь. Друзья Одилии жаловались, что целых два месяца были лишены ее общества, и умоляли меня хоть ненадолго уступать ее им; но нам с Одилией хотелось только одного – жить по-прежнему уединенно. Как только мы водворились в нашем домике, где еще не были постланы ковры и пахло свежей краской, Одилия в порыве ребяческой шалости подошла к двери и перерезала провод звонка. Так она отгородила нас от всех посетителей.

Мы обошли вдвоем всю квартиру, и она спросила, можно ли ей оставить себе комнатку рядом с ее спальней.

– Это станет моим убежищем… Вы будете входить туда только по моему приглашению; как вам известно, Дикки, – у меня неискоренимая потребность в независимости. – (Она стала звать меня Дикки после того, как в Англии какая-то девушка назвала так при ней своего спутника.) – Вы еще меня не знаете, вот увидите – я чудовище.

Она принесла шампанского, пирожные и букет крупных астр. Низенького столика, двух кресел и хрустальной вазы оказалось для нее достаточно, чтобы на скорую руку создать уютный уголок. Мы ужинали в самом веселом, самом задушевном настроении. Мы были одни и любили друг друга. Как ни быстротечны оказались те мгновения, мне не забыть их; их отголосок еще отдается в моей душе, и достаточно мне заглушить шум настоящего и прислушаться, чтобы уловить их чистый, замирающий отзвук…

VI

Мне приходится, однако, отметить тут первый удар, который уже на другой день после этого ужина оставил легкую царапину на прозрачном хрустале моей любви. Эпизод сам по себе ничтожнейший, но он явился прообразом всего последующего. Случилось это у обойщика; мы заказывали мебель. Одилия выбрала шторы, которые показались мне чересчур дорогими. Мы немного – и вполне дружелюбно – поспорили, потом Одилия уступила. Продавец, красивый молодой человек, горячо поддерживал мою жену, чем очень раздражал меня. Когда мы уходили, я перехватил в зеркале взгляд, которым они обменялись: он выражал сожаление и вместе с тем говорил о полном взаимопонимании. Не могу описать Вам, что я почувствовал. Со времени помолвки во мне укоренилась бессознательная, нелепая уверенность, что отныне ум моей жены неразрывно связан с моим и что, в силу беспрестанного восприятия моих мыслей, она всегда будет думать, как я. Я не допускал даже предположения, что человек, живущий возле меня, может оставаться самостоятельным. Еще более непостижимой казалась мысль, что этот человек может с кем-то объединиться против меня. Взгляд, которым они обменялись, был еле уловим и вполне невинен; я ничего не мог бы возразить, я даже не был вполне уверен в том, что действительно заметил его, и все же именно в это мгновение я впервые узнал, что такое ревность.

До женитьбы я никогда не думал о ревности иначе как о чувстве чисто театральном, и она неизменно вызывала у меня глубокое презрение. В моем представлении существовал трагический ревнивец – Отелло, и ревнивец смешной – Жорж Данден. Мысль, что в один прекрасный день мне придется играть роль одного из этих персонажей, а то и обоих вместе, показалась бы мне тогда совершенно вздорной. Наскучив возлюбленной, я всегда первый бросал ее. А если она мне и изменяла, то я этого не знал. Помню, как однажды я ответил приятелю, который пожаловался мне, что ревнует: «Не понимаю тебя… Я никак не мог бы любить женщину, если бы она меня не любила…»

Почему я стал ревновать Одилию, как только вновь увидел ее в кругу друзей? Характер у нее был ровный, ласковый, но отчего-то она создавала вокруг себя атмосферу непонятной таинственности. Ни до женитьбы, ни во время свадебного путешествия я этого не замечал, потому что в те дни уединение и полное слияние наших жизней не оставляли места для какой-либо тайны, а в Париже я сразу почувствовал некую отдаленную, смутную опасность. Мы были очень дружны, очень нежны друг с другом, но я хочу быть с Вами совершенно откровенным и поэтому должен признаться: уже на второй месяц нашей совместной жизни я понял, что реальная Одилия – не та Одилия, которую я люблю. Ту, которую я открывал теперь, я любил не меньше, но совсем иной любовью. Во Флоренции мне казалось, что я, наконец, встретил Амазонку; я в душе своей создал Одилию мифическую и идеальную. Я ошибся. Одилия не была богиней, созданной из слоновой кости и лунного света; она была женщиной. Как я, как Вы, как весь злополучный людской род, она была многообразна и разнолика. И она тоже, конечно, понимала, что теперь я сильно отличаюсь от того влюбленного спутника, каким был во Флоренции. По возвращении из поездки мне вновь пришлось серьезно заняться гандюмасской фабрикой и конторой в Париже. Отец был очень занят в сенате и за время моего отсутствия переутомился. Некоторые из наших лучших заказчиков при встрече со мной жаловались на недостаточно внимательное отношение к их требованиям. От дома, который мы сняли на улице Фезандери, до делового квартала было далеко. Я сразу же убедился, что не могу приезжать домой к завтраку. Если добавить к этому, что раз в неделю мне приходилось бывать в Гандюмасе и что эта поездка второпях была чересчур утомительна, чтобы брать туда Одилию, то Вы поймете, что мы с ней сразу же оказались разобщены.

Возвращаясь вечером домой, я бывал счастлив, что сейчас вновь увижу прекрасное лицо жены. Мне нравилась обстановка, которою она окружила себя. Я не привык жить среди красивых вещей, но у меня была, по-видимому, неосознанная потребность в них, и тонкий вкус Одилии приводил меня в восторг. Дом моих родителей в Гандюмасе был загроможден всевозможной мебелью, беспорядочно накопленной тремя-четырьмя поколениями; она заполняла гостиные, обитые зеленовато-синим штофом, с витражами, где под деревьями бродили грубо написанные павлины. Одилия распорядилась выкрасить у нас стены в спокойные, мягкие тона; ей нравились почти пустые комнаты, большие пространства, устланные светлыми коврами. Входя в ее будуар, я испытывал ощущение чего-то прекрасного – и это ощущение бывало столь остро, что меня охватывала смутная тревога. Я заставал Одилию в шезлонге, почти всегда в белом платье; возле нее, на низком столике – том самом, что служил нам для первого ужина, – стояла венецианская ваза с узким горлышком, а в ней – один-единственный цветок или же изящная листва. Одилия любила цветы больше всего, и мало-помалу я тоже полюбил выбирать их для нее. Я научился наблюдать у витрин цветочных магазинов смену времен года; мне доставляло удовольствие замечать, что настает пора хризантем, пора тюльпанов, потому что их яркие или нежные оттенки могли вызвать на устах жены счастливую улыбку. Когда я возвращался из конторы с букетом в белой бумаге, она вставала мне навстречу, и у нее вырывался радостный возглас: «Дикки! Как я благодарна!» Она в восторге любовалась цветами, потом лицо ее становилось серьезным и она говорила: «Сейчас разберу их». И чуть ли не целый час она подбирала вазу, обдумывала освещение, отмеривала длину стебля, чтобы придать ирису или розе наиболее изящный изгиб.

Но нередко вслед за тем вечер проходил необъяснимо печально – так в солнечные дни над морем вдруг нависают тяжелые темные тучи. Нам нечего было сказать друг другу. Я много раз пытался посвятить Одилию в свои дела; они не интересовали ее. Рассказы о моей молодости теперь уже потеряли для нее прелесть новизны; новых мыслей у меня появлялось мало, потому что мне некогда было читать. Она чувствовала это. Я попробовал вовлечь в нашу жизнь двух моих ближайших друзей. Андре Альф решительно не понравился Одилии; она нашла, что он относится к ней насмешливо, почти враждебно, да так оно и было. Я сказал ему однажды: