Но и эти бесчисленные подробности мало знакомых предметов зритель, возможно, и проглотил бы, несмотря на невероятную скуку. Но чего никакой зритель никогда не проглотит, так это отсутствия вдохновения, а в этой драме именно вдохновения не слышится ни на грош. Всё в ней смонтировано, сколочено, свинчено, собрано, нигде ни проблеска живой жизни на сцене, ни искры задора, свежести, дерзкой отваги творца.
Премьеру дают в 1770 году, в тринадцатый день зимнего месяца января, точно этим фатальным числом нарочно хотят его подкузьмить, и кончается премьера каким-то ужасным провалом, какой в истории мирового театра крайне редко можно найти. Все, кто видел и кто не видел эту несчастную пьесу, так и обрушились чуть не с проклятьями на обомлевшего автора.
Начать с того, что какой-то злоязычный шутник приписал кое-что на афише, так что прохожие вместо прежнего названия стали читать: «два друга автора, потерявшего всех остальных», и шутник оказывается поразительно прав, точно заглядывает в ближайшее будущее, готовое разразиться грозой. Кроме того, весь Париж забавляется эпиграммой:
Желчный Гримм на этот раз распоясывается совсем и позволяет себе делать намеки, которых не должен делать порядочный человек:
«Лучше бы ему делать хорошие часы, чем покупать должность при дворе, хорохориться и писать скверные пьесы…»
Один Фрерон дает полезный совет:
«Пока мсье Бомарше не отвергнет этот узкий жанр, который он, кажется, избрал для себя, я советую ему не искать сценических лавров…»
Прочая литературная братия, всегда готовая с каким-то хищным удовольствием растоптать неудачника, улюлюкает от души, предоставляя ему возможность испить горькую чашу провала до дна, так что впоследствии его весельчак Фигаро с удовольствием отомстит:
«В Мадриде я убедился, что республика литераторов – это республика волков, всегда готовых перегрызть друг другу горло, и что, заслужив всеобщее презрение своим смехотворным неистовством, все букашки, мошки, комары, москиты, критики, завистники, борзописцы, книготорговцы, цензоры, всё, что присасывается к коже несчастных литераторов, – всё это раздирает их на части и вытягивает из них последние соки. Мне опротивело сочинительство, я надоел себе самому, все окружающие мне опротивели…»
В общем, его положение становится незавидным, и все-таки поношения эти, этот жестокий провал всё ещё сущие пустяки.
Истинное несчастье уже торчит у дверей.
Глава двенадцатая
Игра в молчание
В свои восемьдесят шесть лет Пари дю Верне сохраняет полнейшую ясность ума, однако его здоровье стремительно ухудшается. Ещё пять лет назад он составил свое завещание. По этому завещанию он лишает наследства своего племянника Жана Батиста Пари дю Мейзье, в чине полковника, который давно вступил в зрелый возраст и сам по себе, благодаря содействию дяди, слишком богат, чтобы нуждаться в дополнительных средствах. К тому же, по каким-то неясным причинам недальновидный полковник имел глупость основательно поссориться с дядей, так что даже обходительный и неотразимый Пьер Огюстен не в состоянии их помирить. Всё свое несметное состояние приготовляющийся к недалекой кончине банкир оставляет внучатой племяннице Мишель де Руасси, вышедшей замуж за Александра Жозефа Фалькоза, имеющего титул: граф де Лаблаш.
Вскоре после ошеломляющего провала «Двух братьев» Пари дю Верне призывает к себе основательно избитого автора. Оба плотно затворяются в его кабинете и долго разбираются в своих бесчисленных предприятиях, сохраняемых в строжайшем секрете, взаимных обязательствах и взаимных уступках. Одни закреплены честным словом, другие векселями и долговыми расписками, о которых так много и со знанием дела трактуется в только что провалившейся драме. Многие обязательства своими корнями так глубоко уходят в политику, особенно тайную, что они оба говорят только вполголоса, а если им приходится один другому писать о такого рода скользких делах, то они изъясняются таким языком, что можно только понять, что ничего невозможно понять: