Характерно, что почти все вышеизложенные истории являются анекдотическими и обыгрывают один и тот же ситуационный курьез. Последний в самом общем виде состоит в нарушении читательского ожидания и соответственно в усложении логической последовательности фактов, заставляющей считать, что мертвый должен быть мертв. Возвращение мертвого к жизни — это эксцесс, вынуждающий читателя соотнести сюжет с неким аксиоматическим «порядком вещей», признаваемым в данной культуре. Внося диссонанс в привычное представление о мире, истории о мнимоумерших замечательны возможностями дискурсивной реконвенциолизации повседневного опыта — реконвенциолизации, которую, вероятно, можно счесть какой угодно, но только не скучной[20].
Роль литературы и фольклора в тематизации конвенциональных «ошибок» в репрезентации смерти представляется, с этой точки зрения, вполне универсальной, а медицинские проблемы, возникающие при констатации смерти, напротив, — вторичными и только косвенно относящимися к истории создания текстов о мнимоумерших. Дело не в превратностях медицинского знания, а в закономерностях дискурсивного повествования, призванного по меньшей мере удивить его автора и читателя. Можно заметить, что истории о мнимоумерших изначально предстают не просто в «олитературенном» виде, но и каким-то образом связаны с теми, кто является творцами самой этой литературы. Таковы, в частности, вышеупомянутые легенды о Петрарке и Шубарте. Медико-филантропические призывы к спасению мнимоумерших хотя и апеллируют в этих случаях к дидактике «человеколюбия», кажутся не в меньшей степени обязанными инерции читательских пристрастий и искушению воображаемого соавторства с творцами фольклорных и литературных текстов. Я сомневаюсь, что Гуфеланд оставил без внимания первые издания народных немецких сказок, предпринятые его другом и соучастником по писательским встречам И. Музеусом (Musäus), а после него братьями Гримм. Между тем лучшие и наиболее известные из этих сказок — «Белоснежка и семь гномов», «Спящая красавица», «Кайзер Барбаросса» — реализуют топику «мнимой смерти»[21].
В истории русской культуры наиболее известным примером страха перед мнимой смертью (как в плане биографии, так и в плане собственно литературы) стало творчество Н. В. Гоголя, в частности «Завещание» писателя, давшее повод к созданию широко бытующей легенды о захоронении самого Гоголя в состоянии летаргического сна. В своем «Завещании» (1845) Гоголь предписывал не погребать его тела «до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения» [Гоголь 1952:219]. Легенда о том, что предостережения Гоголя оказались трагически напрасными, повторяется не только в популярной, но также научной литературе [Vogl 1986: 26–27]. Между тем происхождение этой легенды вполне адекватно объясняется литературными особенностями гоголевского творчества. Известно, что отношение Гоголя к смерти было в целом болезненно обсессивным, и у нас есть все основания согласиться с М. Вайскопфом, подчеркивающим автореференциальный подтекст тематизации смерти в произведениях писателя. Кроме того, В. Д. Носов, подробно рассмотревший историю и варианты легенды о смерти Гоголя, убедительно продемонстрировал, насколько эти легенды зависимы от сюжетики самих гоголевских произведений [Носов 1985:109]. Свидетельства об эксгумации и перезахоронении тела Гоголя реализуют сюжеты, «предсказанные» Гоголем в «Завещании»: очевидцы «вспоминают» о том, что труп был найден в гробу с вытянутыми вдоль тела руками (а не так, как это должно было бы быть по православному обычаю — с руками, скрещенными на груди), о том, что «непосредственно из обложенной досками ямы наверх к надгробию вели две массивных полых трубки из красной меди <…> трубки были толстенные, с диаметром внутреннего отверстия около 3–4 сантиметров», сделанные, конечно, для того, чтобы очнувшийся от летаргического сна человек мог дышать и позвать на помощь, и т. д. [Носов 1985: 103, 109]. Заживо погребенный Гоголь — прежде всего литературный образ, соответствующий сюжетике, с одной стороны, произведений самого Гоголя, а с другой — традиции «готического» романа (Ф. Г. Дюкре-Дюмениля, A. Радклиф,М. Г. Льюиса,Ч. Метьюрина, Ж. Казотта), кладбищенской поэзии (Э. Юнга), текстов «неистового романтизма» (Ж. Жанена, Сентина, B. Гюго), теософоской и мистико-спиритуалистической литературы (Я. Беме, И. Г. Юнга-Штиллинга, Фомы Кемпийского, отцов церкви)[22].
20
Можно согласится с Б. Зигертом, полагающим, что тема «мнимой смерти» является частным случаем медиальной «фантасмагоризации» смерти в образах оживших покойников, вампиров, зомби и т. п. К сожалению, насколько можно судить по резюме прочитанного им университетского курса («Das Unheimliche der Medien. Scheintod, falsches Leben, lebende Leichen, „Neomorts“ in Literatur, Photographie und Film»), объяснение соответствующей топики ограничено у Зигерта психоаналитическими концепциями о бессознательном страхе (das Unheimliche), испытываемом человеком перед «неопределенностью» различения живого и мертвого (http://www.uni-weimar.de/medien /kulturtechniken /lehre/scheintod. html).
Д. Шмидт, рассмотревший сюжеты о мнимоумерших в литературных текстах второй половины XIX–XX века в лекционном курсе «То be continued. Scheintod und Literatur», прочитанном в 2003 году в университете Эрфурта, объясняет интерес литераторов к мнимой смерти конструктивной схемой романа, предполагающего смерть персонажей в качестве обязательной компоненты сюжета. Если смерть привносит завершенность и вместе с тем смысл в повествование, то мнимая смерть («игра со смертью») этот смысл разнообразит (http://www.uni-erfurt.de/litera-turwisseschaft/master/lehre/detail.html).
21
См. анализ этих текстов в третьей главе докторской диссертации, посвященной репрезентации неестественной смерти в немецких народных сказках: [Beier 1997 (электронная версия: http:/dochost.rz.hu-berlin.de/dissertationen/medizin/beier-bar-bara/HTML/beier.html)].
22
О «ближайшем контексте» гоголевских произведений см.: [Вайскопф 1993], [Алексеев 1978:30–31].