– Чудненько! – Реймонд мечется по кабинету. – Где, черт возьми, мое пальто?
Коди подает пальто.
Я желаю Реймонду удачи.
Он идет к двери, потом возвращается.
– Лоретта, где мой доклад?
Доклад, оказывается, тоже у Коди, но Реймонд медлит у письменного стола. Затем открывает ящик и подает мне увесистую папку – это «папка П.».
– Потом поговорим, – бросает Реймонд и выбегает в коридор.
Глава 6
– Так получилось, что этот мальчонка, Вендел, стал чем-то важным, – говорю я Робинсону. – Важным для нас, во всяком случае – для меня. Это трудно объяснить. Он как бы способствовал моему сближению с Каролиной.
Странный это был ребенок – крупный для своего возраста, неуклюжий, медлительный, какой-то забитый. Я спросил у врача, что с этим пятилетним малышом. Тот лаконично ответил: «Налицо депрессивное состояние».
Пока тянулось дело его матери, Вендела Макгафена перевели из муниципального детского дома в ближайший приют. Отец каждый день навещал его, но мать не пришла ни разу. Нам с Каролиной разрешили встречаться с малышом. Сначала мы с ним вообще не разговаривали – только присутствовали на его сеансах с психиатром Маттингли. В кабинете было полно разных игрушек и картинок, и доктор расспрашивал маленького пациента, что он знает и о чем думает. Чаще всего оказывалось, что Вендел ничего не знает и ни о чем не думает. Маттингли сказал нам, что за несколько недель, проведенных в приюте, ребенок ни разу не спросил о маме, поэтому ни врач, ни мы с Каролиной не упоминали о ней.
Вендел быстро привязался к Каролине. Он приносил ей кукол, заговаривал с ней, показывал птичек и машины за окном. В четвертый или пятый приход Каролина сказала Венделу, что хочет поговорить с ним о его маме. Малыш прижал к груди куклу и спросил: «Что о маме?»
Так оно и шло, по двадцать – тридцать минут в день. Врач поражался успехам Каролины и попросил разрешения присутствовать при их беседах. Через несколько недель из отдельных фраз ребенка и его сбивчивых ответов на вопросы Каролины сложилась более или менее цельная картина. Малыш обычно стоял перед нею, прижав к груди куклу, и не отрывал от нее глаз. Каролина непременно повторяла сказанное им и только потом продолжала расспросы. Вендел чаще был безучастен, колебался, прежде чем кивнуть или отрицательно покачать головой. Время от времени он пояснял: «Мне было больно», «Я плакал», «Она говорила, чтобы я молчал».
«Говорила, чтобы ты не шумел?»
«Да, чтобы я молчал».
Окажись на месте Каролины кто-нибудь другой, такие продолжительные расспросы ребенка были бы абсолютно неприемлемы. Но ей хватало такта и выдержки проводить их безболезненно для мальчика.
Незадолго до начала процесса Каролина и медик решили, что Вендел Макгафен не должен свидетельствовать в суде – разве что в случае крайней необходимости. Встреча с матерью – это лишняя травма, считала Каролина. Но, даже приняв такое решение, она продолжала свои беседы с мальчиком, чтобы вытянуть из него как можно больше.
– Трудно объяснить словами, как она смотрела на него, – говорю я Робинсону. – Даже не на него, а в него. Смотрела вдумчиво, пристально. Я никогда не думал, что она понимает детей, что умеет находить с ними общий язык.
Это умение делало ее еще более загадочной. Она казалась какой-то индуистской богиней, познавшей все переживания подлунного мира. Каролина пробудила во мне бурные чувства, но та нежность, с какой она относилась к полуосиротевшему ребенку, возвышала их над естественным зовом плоти. Она подвела меня к самому краю пропасти.
Так родилась любовь. Любовь безрассудная, отчаянная, слепая – когда человек живет лишь настоящим, не задумываясь о будущем. Любовь в истинном смысле этого понятия.
Однажды мы с Маттингли разговаривали о том, как Каролина работает с мальчонкой. «Удивительно, непостижимо, не правда ли?» – спросил я. Мне хотелось услышать похвалы Каролине. «Я много размышлял, – сказал он, попыхивая трубкой, – и думаю, что она в чем-то напоминает ему мать».
Судебный процесс шел своим чередом. Миссис Макгафен защищал Алехандро Стерн. Сэнди, как звали его знакомые, – аргентинский еврей, сеньор с головы до пят, учтив, аккуратно подстрижен, ногти покрыты лаком, легкий приятный акцент. Мы выслушали его неторопливую обстоятельную речь – и продемонстрировали вещественные доказательства, представили медицинское заключение и данные анализов, изложили результаты следствия, после чего был объявлен перерыв. В качестве свидетеля защиты Сэнди вызвал некоего психолога, который показал, что Коллин Макгафен – женщина мягкая, не способная на жестокость. Затем Сэнди проявил свой адвокатский талант тем, что изменил порядок вызовов на свидетельскую кафедру. Сначала давала показания подсудимая, которая отрицала свою вину. За ответчицей был вызван ее муж. Тот разрыдался, рассказывая о смерти их первого ребенка. Потом он уверял суд, что собственными глазами видел, как упал Вендел, и что его жена души не чает в их сынишке.
Хороший адвокат всегда сумеет сообщить присяжным заседателям определенное направление мыслей. В данном случае Сэнди хотел донести до них, что Деррил Макгафен простил жену. Если уж он смог это сделать, почему бы и им не поступить так же?
Меня отчасти спасало то, что во время судебных заседаний я почти забывал о Каролине. Мне нравилась сосредоточенность, которой требовал процесс судопроизводства, и я не раз с удивлением обнаруживал, что она – рядом, и снова чувствовал, как она очаровывает меня. Усилием воли я буквально заставлял себя проделывать самые обыкновенные вещи – разговаривать со свидетелями, выстраивать систему доказательств. Вся моя энергия уходила на то, чтобы не замечать Каролину. Я запрещал себе думать о ней. Я словно находился в ирреальном космическом пространстве, перемещаясь от скопления немыслимых фантазий к туманности самобичевания, а оттуда – к планете Каролина, где я распадался на мельчайшие частицы.
– Однажды вечером мы работали в ее кабинете, – говорю я Робинсону. – Защита представила почти все свои аргументы. На свидетельскую кафедру был вызван Деррил Макгафен, и неспособность этого человека признать факты была поистине трогательна. Каролина была в приподнятом настроении и собиралась провести перекрестный допрос. Процесс постоянно освещался двумя телевизионными каналами, и в зале неотлучно находились газетчики. Перекрестный допрос требовал особого подхода: предстояло показать несостоятельность Деррила-свидетеля, не бросив тень на него как на человека. Присяжные испытывали к нему симпатию, поскольку он старался, как любой из нас, всего лишь сохранить семью. Каролина вела допрос неторопливо, меняла характер вопросов – так монета, подброшенная в воздух, поворачивается то одной, то другой стороной. На ней были бежевые чулки и юбка ниже колен, которая слегка приподнималась, когда она круто поворачивалась, вышагивая перед судейским столом.
На столе обвинителей среди оберток от сандвичей лежала пачка документов: схема времени и местонахождения Деррила, из которой следовало, что он находился на работе и не мог видеть, что происходит у него дома. Медицинское заключение о состоянии Вендела, отзывы о нем воспитательницы и тетки. Мы с Каролиной формулируем вопросы. Нет-нет, надо помягче: «Мистер Макгафен, вы ведь не знали, что Вендел показывает свои синяки в детском садике, не так ли? Скажите, вы знаете, кто такая Беверли Моррисон? Может быть, вы все-таки припомните ее, если я скажу, что это воспитательница Вендела? Вам известно, что седьмого ноября прошлого года миссис Моррисон разговаривала с вашей женой о физическом состоянии Вендела?»
«Мягче, мягче, – шепчу я Каролине. – Не подходи к нему слишком близко и поменьше двигайся по залу. Могут подумать, что ты раздражена». Она подается вперед, берет меня за руки и говорит: «Это будет просто замечательно!» Взгляд ее зеленых-презеленых глаз останавливается на мне чуть дольше обычного, чтобы я понял, что мы уже не в зале заседаний, и я вдруг говорю вслух: «Ты о чем, Каролина?» По лицу ее скользит мимолетная, но очаровательная улыбка, она отвечает: «Потом, все потом», – и снова принимается за работу.