Около стола помещались широкие скамьи, покрытые соломенными тюфяками с подушками для возлежания за трапезой по-гречески, что допускалось в квартире рабов по той причине, что на этих же скамьях спали двое сыновей Грецина. Их покрывала и наволочки были чисты, но грубы, домашнего тканья.
У этого же стола, при свете глиняной лампы, сидела Тертулла, старая, болезненная жена Грецина, теребя прялку с тихим, гнусавым напеванием одной и той же песни без конца и начала, где упоминалась какая-то красавица, утопившаяся от горя по любимому человеку, – быть может, греческая Альциона, искаженная на римский лад.
Тертулла временами прерывала свою песню ворчаньем на затеи мужа. Болезненной, нервозной старухе все казалось в черном цвете: и дочерний жених не нравился, и пированье казалось лишним, и особенно убранство стола на греческий лад претило этой истой латинянке.
– К чему это?.. Все полавочники обзеленишь... в пятнах будут... а мы с Амальтеей их недавно выстирали.
Грецин плел и вешал гирлянды, не отвечая на ворчанье жены.
Амальтея, закутанная из-за дурной погоды в толстую дерюгу, под которой было упрятано все ее хорошее платье, вернулась из деревни с небольшим узлом в руках.
Ее курчавые черные волосы, выбившиеся из-под дерюги, накинутой в виде капюшона на голову, свисли по лбу ниже глаз, мешая девушке смотреть под ноги, вследствие чего она несколько раз упала дорогой; о том говорила грязь ее верхней мокрой ветошки.
Она была в сердитом настроении, взволнованная до последнего градуса, сама не сознавая чем, так как рабское сожитие ее с Веранием было делом решенным и по своему спокойному темпераменту Амальтея относилась к этому равнодушно.
Она ходила в гости к знакомым поселянкам, чтобы пригласить их на свою свадьбу ужинать, но там проговорила все время совсем не об этом, едва упоминая о Верании. Среди наплыва разных, странных, доселе не изведанных ею чувств, у Амальтеи преобладала дикая мысль о возможности для нее разведать тайны соседской катастрофы гибели сторожа гораздо легче, нежели Виргинию.
Ему это не по силам, потому что никто не скажет правды патрицию, человеку чужому у поселян, из иного сословия, и притом внуку фламина, к которому здесь многие относились враждебно по симпатии к Гердонию и Скавру.
Амальтею преследовало желание помочь Виргинию в его разведках.
Напрасно твердила она себе мысленно, что сегодня для этого дела не время, что ей надо думать о своем женихе, а не о соседском внуке, да и вообще ей совсем не следует вмешиваться в чужую кутерьму, грозящую всякими неприятностями, начиная с опасений мести от убийцы, открытого ею, и отцовских брюзжаний до господского гнева включительно: за помощь ненавидимому соседу Амальтею велят высечь.
Упрямая мысль брала верх над всеми доводами рассудка, и наконец даже назойливо стала утверждать, что пострадать ради Виргиния будет не тяжко. Он так грустен, так измучен, устал; он, очевидно, страдает... не такой ли он раб перед своим дедом, как она перед господами? Не одинакова ли их участь? Руф тоже имеет право убить своего внука, властью старшего в роде, как и Турн – ее.
Амальтея, пожертвовав собою, как бы разделит муки Виргиния... и это почему-то так сладко... сладко... желаннее всех ласк, какими ей надоедает нахальный Вераний, приятнее всех подарков, какие он сулил привезти после свадьбы.
Она наступила на что-то твердое, круглое и поскользнулась; это была пуговица, какой не могло оказаться ни у кого из ее ближних, – большая, золотая пуговица с патрицианской сорочки или тоги, украшенная эмалью.
Амальтея подняла ее и с удивлением рассматривала при тусклых сумерках последнего света кончившегося дня. Чье это? Господа давно не были в деревне... Сунув пуговицу в узел, который несла, она стиснула руки до того крепко, что пальцы захрустели, в порыве поднявшейся в ней злости и едкой скорби.
Виргиний, как живой, предстал ее памяти; вся сцена в беседке повторилась пред нею; Амальтея бегом подбежала к калитке, на этот раз незапертой в виду ожидания гостей, и, только очутившись в теплой комнате, сознала, до какой степени она измокла и иззябла, пробродив по деревне, невзирая на ужасную погоду, до самой темноты.
ГЛАВА XV
В ожидании жениха
Амальтея долго дышала себе на руки: махала ими, топталась на одном месте, отогревая застывшие ноги, с бормотаньем бессвязных фраз о погоде.
– Этаких ужасов с самой моей молодости не запомню!.. – говорила Тертулла, перенося свое ворчанье с мужа на дочь. – Как будто все водяные и лешие разыгрались по болоту... вой... свист... град так и хлещет... точно осколки битой посуды об стены дребезжат...
Она помолчала и указала на узел, который дочь продолжала, не замечая того, держать под мышкой.
Старуха знала, что там могло заключаться: при таких визитах невест к соседкам с приглашением на пир тогдашние полудикие люди обыкновенно разменивались подарками, хвастаясь рукодельем, стряпнёю, растительными продуктами сельского хозяйства, – но все-таки задала вопрос:
– Чего принесла?
Амальтея не ответила, принявшись растирать замерзшие ноги.
– Пальцы свело... ох!.. ломит!..
Она уселась на лавку к столу, причем задела и оборвала одну только что прибитую отцом гирлянду.
Грецин с невозмутимым хладнокровием толстого флегматика взялся поправлять беду, и жена снова накинулась на него:
– Старый выдумщик!.. насорил по всей комнате, – она указала на разбросанные по полу листья и негодные голые хворостины, – сам насорил, сам и подметай!.. Никто из нас не дотронется... Пусть гости об эту дрянь спотыкаются!..
– Нельзя, матрона моя, нельзя, – отозвался старик с пыхтением над своею работой, – дуб – символ крепости, здоровья... Мирта знаменует всякое благополучие, согласие, мир семейный... Лавр – успех во всем...
– Ну тебя с твоей сибаритской символикой!..
– Нельзя... надо... будет пир, свадьба нашей единственной дочери...
– Да еще будет ли?.. Увидим!.. Жених-то нас сколько раз обманывал!.. А уж теперь и подавно есть у него предлог: куда он тут в этакую темень проедет? Куда сунется через нашу топь? В болото его сдует.
– Ну вот... не пророчь недоброго!..
– Ничего я не пророчу, а только правду говорю. И надо было девке таскаться по подругам, еще ничего не видя, когда, может статься, не будет у нас ни обряда, ни праздника!.. Гостей, вишь, скликать... если сойдутся эти гости, а жених-то, ждать – пождать, не приедет? – лучше тогда будет?.. Обдеру я все эти хворостины, свяжу в метлу, да и отваляю ими тебя, архонт сибаритский!.. Слышишь, как дочь-то охает? – еще сляжет, пожалуй... этого недоставало!.. Умничал ты, умничал с твоим Сибарисом-то, да и сглупил на старости лет хуже всякого дурака!..
Тертулла начала всхлипывать с причитаньем о дочери, посланной отцом «на убой» в такую погоду.
Глаза Амальтеи вспыхнули ярким пламенем, выдавая возникшую моментально мысль притвориться больною, если это понадобится для ее целей. Она порывисто обняла Тертуллу.
– О, матушка!.. Мама!.. О, если бы он не приехал!..
– Кто, глупая?
– Вераний... я захвораю... я чувствую, что захвораю... не до гостей, не до него мне!..
Амальтея застонала гораздо жалобнее, чем требовало состояние ее тела, а мать бесцеремонно вынула из-под ее руки принесенное ею.
Из развязанного узла вывалился сладкий пирог, связка мелких кореньев, редька, несколько лепешек и пестро раскрашенная металлическая пуговица, найденная девушкой вблизи усадьбы и оттого сочтенная за несомненную собственность Виргиния, оторванную им второпях у калитки.
Эта пуговица теперь была «святыней сердца» Амальтеи – роковым, дивным предлогом к новому свиданию со внуком фламина, мотивированным пред собственной совестью неотложною надобностью, как бы вопросом чести, отнести оторванную пуговицу владельцу ее.
Занявшись растиранием озябших ног, Амальтея с минуту не обращала внимания на дело матери, но затем внезапно, как ястреб на добычу, кинулась, сгребла со стола все принесенное в беспорядочную кучу, причем лепешки с пирогом изломались, редька втиснулась в начинку из яблок с медом.